Шрифт:
«Славянин», то есть сам поэт (или его alterego), находит утешение (как водится) во вдохновении:
…сорвись все звезды с небосвода,исчезни местность, все ж не оставленасвобода,чья дочь – словесность. Она, покаесть в горле влага,не без приюта. Скрипи, перо. Черней,бумага.Лети, минута.Черней – покрывайся письменами. Что ж, обратимся к оным… Увы, во всем объемном, едва ли не последнем прижизненном сборнике (Урания. Ардис, 1987) к Иосифу Бродскому в приведенных только что строчках словно бы вернулась былая поэтическая сила. Как же объективно реализуется столь сильно заявленное вдохновение? «Элегия» в сборнике на предыдущей странице все о том же – об отринутой любви, но чувство тонет в косноязычии и чудовищной невнятице:
До сих пор, вспоминая твой голос,я прихожу в возбужденье. Что, впрочем,естественно. Ибо связкине чета голой мышце, волосу, багажупод холодными буркалами,и не бздюме (!) утряскивещи с возрастом. Взятыйвне мяса, звукне изнашивается в результате тренья…И так далее – до заключительных строчек:
потерявший конечность, подругу, душуесть продукт эволюции. И набрать этот номер мнекак выползти из воды на сушу.Бродскому, надо сказать, любы не стихи как таковые, но непременно – элегии, эклоги («зимние» и «летние»), сонеты (венками!), катрены, стансы (сборник 1983 года – «Новые стансы к Августе»), квинтеты, на худой конец, строфы (зато – «Венецианские»)… Но для чего бы вполне случайные наборы слов произвольно дробить на мнимо поэтические строки, располагать столбцами? Ведь не только рифмы, но и ритма, и лада нет. Да и смысла тоже. Потому что поэтический смысл если как-то еще возможен без рифмы (верлибр), то без лада – никак.
Но может быть, тенденциозен мой подбор цитат? Прибегну к содействию известного – да что там, глобально прославленного – критика Александра Гениса. Вот поэтические выдержки из его панегирика поэту. Оправдан ли восторг?
Итак, А. Генис «Взаймы у будущего, или Последняя книга Бродского»:
«Человек – штучен, уникален, неповторим, а значит, конечен. Он живет в пунктирном мире, разделенном на вчера, сегодня и завтра. Зато, скажем, птица… ближе к вечности. Собственно, об этом она сама сказала поэту:
Меня привлекает вечность.Я с ней знакома.Ее первый признак —бесчеловечность.И здесь я – догма».(Вероятно, «здесь я – дома». А впрочем, поди знай, опечатка или прихоть поэта?).
Вот Генис приводит другой опус Бродского. Все слова, и после точки, почему-то со строчной буквы:
когда ландшафт волнист,во мне говорит моллюск.ему подпевает хорхордовых, вторят пятьлитров неголубойкрови: у мышц и порсуши меня, как пядьотвоевал прибой.Комментарий критика: «Суша – частный случай моря… Первая буква слова «волна» в родстве с перевернутой восьмеркой – знаком бесконечности. Профиль самой волны напоминает Бродскому губы. Соединив эти образы, мы решим ребус: море – речь. Море относится к суше, как язык – к сонету, как словарь – к газете. И в этом смысле море – поэт, оно не просто речь, оно – возможность речи.
Именно потому,узнавая в ней свойпочерк, певцы поютрыхлую бахрому.Не самоирония ли – «рыхлая бахрома» бессвязных строчек?.. Не бессвязен ли комментарий маститого критика?..
Бродский любит отталкиваться от безусловной поэзии. И тут он непревзойден в обилии слов. Один из множества его «откликов» на пушкинское «Я вас любил…»:
Я вас любил. Любовь еще(возможно, что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, носложно…Иосиф Бродский. 1962 г. Из архива Б. С. Шварцмана
У Гёте «Римские элегии» – и у Бродского «Римские элегии». Гёте «нежную выпуклость груди взором следил» – и Бродский делает то же:
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —плоть, принявшая вечность как анонимность торса…Это – любовь. И вот обстановка, способствующая любви (так сказать, «объята Севилья и мраком, и сном»):