Шрифт:
Они встретились в горнице Садбер-ханум. Дома никого не было, ханум чем-то занималась в кухне. Сеид и Шерифа присели на широкий миндер (деревянная скамейка в комнате, покрытая одеялом; днем скамеечка, ночью кровать) и наперебой говорили друг другу сладкие слова, так и текли любовные речи. Это было первое свидание, до того дня они виделись раза два-три.
— Пощади, ты похитила мою душу, похитила сердце, так подари взамен хоть свое имя!
Но стоило ей сказать, кто она и чья, как он отбросил ее руку, словно раскаленное железо. Ком застрял у него в горле, будто душа там остановилась. Лицо исказилось гневом, руки затряслись, молодой лоб наморщился, а на глаза пала ночь, черная, непроглядная ночь, густой, непроницаемый мрак. Земля заходила под ногами, и потолок и крыша рухнули на голову. Как ему стало тяжко, как тяжко! Показалось, что не выдержит он этой тяжести, сейчас упадет и он сам, и кров над ним.
А бедная девочка, видя, что с ним происходит, и ничего не понимая, затрепетала, застонала, бросилась лицом в подушки и дала волю слезам, недоумевая, за что ее постигла такая кара. Когда испуг немного прошел, она вскочила и кинулась к дверям — поскорее бежать от этого страшного человека, которого она еще недавно любила больше всего на свете. Но он схватил ее за руку и, как злодей, швырнул на миндер. На белой руке остался багровый след, словно от раскаленного обруча, из прекрасных глаз потоком полились слезы.
— Аллах с тобой, заклинаю тебя, заклинаю всем, что тебе свято — кто ты и что тебе от меня надо?
— Кто я?! — едва выдавил он, — Для того я и держу тебя, чтобы сказать, кто я. Я Сеид... сын Зейнел-бега!
Лицо ее вспыхнуло, огонь проник в кровь, сердце, она задрожала, пыталась закричать, но от потрясения потеряла голос и только шевелила губами, не в силах произнести ни слова. От ужаса у нее высохли слезы. Наконец голос к ней вернулся, и, взмахнув рукой, она проговорила:
— Поди прочь... уйди от меня... вон! Будь проклят тот, кто нас обманул. И меня, и тебя!
Он направился к двери.
— И еще!— прошептала она, не подымая головы, как раненая лань.
Сеид остановился.
— Что было, то было... нас обманули... но ради всего святого... Не говори никому. Не скажешь?
— Нет, но... молчи и ты, для тебя же будет лучше.
Он снова, не оборачиваясь, направился к двери, взялся за ручку, потянул ее и оглянулся. Не попрощаться, а так, повернул голову неизвестно зачем.
Шерифа, тяжело дыша, терла заплаканные глаза широким рукавом рубашки, и пока она утирала одну слезу, уже блестела другая, будто чья-то рука украшала ее ресницы алмазами. По подушке рассыпались черные волосы, точно ее окружила ночь, чтобы алмазы на ресницах сияли еще ярче.
Сеид задрожал всем телом, рука соскользнула с дверной ручки. Он замер. Ноги налились свинцом, стали такими тяжелыми, что он не сумел перенести их через порог. Даже не тяжелыми, а словно приросли к полу, он не в силах был ими шевельнуть. Сеид старался как можно скорее переступить через порог; только бы выбраться на свежий воздух, чтобы все ушло, все забылось, но... ничего не получилось. Старается, старается, и... не может. Он попытался еще раз, собрал все силы, снова коснулся ручки, но больше сил не осталось, за ручку он потянуть не смог. Ослабла, совсем ослабла рука и дрожит...
А когда он сделал шаг назад, ноги показались ему не только не прикованными, но легче перышка. Теперь тяжелым стал язык — хочет что-то сказать, а шевельнуть им не может. Он сделал еще один шаг, и язык стал легким, и с глаз слетела тьма...
А Шерифа все дрожала, дрожала, как подстреленная лань, и слезы лились, как у подстреленной лани. Потупила глаза, не смеет их поднять.
— Ты мне не сказала, Шерифа... ты будешь молчать? Не расскажешь никому все это...
— Буду молчать,— ответила она еле слышно.
— Я набросился на тебя...— продолжал он,— а ведь ты не виновата... как и я не виноват.
Она молчала. Слезинки, блиставшие на ресницах, падали на руку, с руки стекали на подушку, а новые все набегали и набегали на ресницы.
— Если я виновата перед тобой... прости меня! — наконец прошептала она.
— Ты меня прости,— торопливо произнес Сеид, язык снова верно служил ему, но теперь ум начал отказывать: он думал одно, а говорил другое.
— Отцы наши кровные враги,— продолжал он,— но ты... ты ведь женщина...
У нее быстрее потекли слезы, слово, которое она готова была сказать, застряло в горле, а Сеиду разум и вовсе отказался служить, снова взыграло сердце, снова засверкали глаза, складки на лбу разгладились, руки поднялись — и обвили прекрасный гибкий стан Шерифы...
III
Ути-эфенди был прав, когда говорил: «Женщина — зло, но и зло имеет разум». Так оно и есть, так бы оно и было, не имей женщина языка.
Женщина все понимает, обо всем догадывается, все готова сделать, одна напасть — болтает. Ее язык удержать нельзя, нельзя сохранить тайну, когда она известна женщине, а случись, что тайну знают две женщины? У Ути-эфенди ведь не одна жена, а две.