Шрифт:
Но Бродского раздражало пристальное внимание к этим достаточно привычным для того времени событиям, и он опасался, что они могут заслонить более важное и значимое. Конечно, он понимал, что журналистка и писатель Фрида Вигдорова, записавшая почти весь ход судебного процесса, совершила гражданский подвиг. Но сознавая все это, Бродский подходил к событиям с совершенно иных позиций: «Я отказываюсь все это драматизировать!» И затем следует идеально точная реплика Волкова: «Я понимаю, это часть вашей эстетики». Ключ здесь. Не только к вышеупомянутым суждениям, но и ко всей картине суда, которая через два десятка лет представлялась главному действующему лицу как некое ритуальное действо: «...зал-то наполовину состоял из сотрудников госбезопасности и милиции. Такого количества мундиров я не видел даже в кинохронике о Нюрнбергском процессе. Только что касок на них не было!»
Реальная картина по части мундиров была несколько скромнее, но для Бродского этот суд «по делу о тунеядстве» в соответствии с его общими представлениями постепенно превратился в фантасмагорию столкновения частного человека и тоталитарной системы.
Восприятие Бродским картины суда трансформировалось вместе с его эстетическими и философскими установками, вместе с его стилистикой. Чем реальнее становилось ощущение трагичности бытия, ощущение, лишенное уже защитной романтической взвинченности раннего периода, тем сильнее у зрелого Бродского оказывалась потребность снять это ощущение — во всяком случае, во внешних его проявлениях — иронией и самоиронией.
Вот некоторые фрагменты из бесед Бродского с Соломоном Волковым:
Волков. Иосиф, я хотел расспросить вас о вашем процессе 1964 года, о ваших арестах и пребывании в советских психушках. Я знаю, что вы об этом говорить не любите и чаще всего отказываетесь отвечать на связанные с этим вопросы. Но ведь мы сейчас вспоминаем о Ленинграде, и для меня «дело Бродского» и процесс — это часть ленинградского пейзажа тех лет. Так что если вы не против...
Бродский, Вы знаете, Соломон, я ни за, ни против. Но я никогда к этому процессу всерьез не относился — ни во время его протекания, ни впоследствии.
Волков. Почему вдруг вся эта машина раскрутилась? Почему именно Ленинград, почему вы? Ведь после кампании Пастернака в 1958 году советские власти некоторое время громких литературных дел не затевали. Что, по-вашему, за всем этим стояло?
Бродский. Сказать по правде, я до сих пор в это не вдавался, не задумывался над этим. Но уж если об этом говорить, то за любым делом стоит какое-то конкретное лицо, конкретный человек. Ведь любую машину запускает в ход именно человек — чем он, собственно, и отличается от машины. Так было и с моим делом. Оно было запущено в ход Лернером, царство ему небесное, поскольку он, по-моему, уже умер.
Волков. Это тот Лернер, который в ноябре 1963 года написал в ленинградской газете направленный против вас фельетон «Окололитературный трутень»?
Бродский. Да, у него были давние «литературные» интересы. Но в тот момент главная его деятельность заключалась в том, что он руководил народной дружиной. Вы знаете, что такое была народная дружина? Это придумали такую мелкую форму фашизации населения, молодых людей особенно.
Волков. Я знаю. У меня даже был один знакомый дружинник, редкостный идиот.
Бродский. Главной сферой деятельности этой дружины была гостиница «Европейская», где останавливалось много иностранцев. Как вы знаете, она расположена на улице Исаака Бродского, так что, может быть, это господин стал проявлять ко мне интерес именно из этих соображений? Охотились они главным образом за фрицами. И, между прочим, когда эти дружинники фарцовщиков шмонали, многое у них прилипало к рукам — и деньги, и иконы. Но это неважно...
Далее Бродский вспомнил дело У майского, с которым он тогда был хорошо знаком, и свою идею угнать самолет и улететь в Афганистан.
Волков. А когда на вас все это свалилось — третий арест, процесс, — как вы все это восприняли: как бедствие, как поединок, как возможность выйти на конфронтацию с властью?
Бродский. На этот вопрос очень трудно отвечать, потому что трудно не поддаться искушению интерпретировать прошлое с сегодняшних позиций. С другой стороны, у меня есть основания думать, что именно в этом аспекте особенной разницы между моими ощущениями тогда и сейчас нет. То есть я лично этой разниць! не замечаю. И я могу сказать, что не ощущал все эти события ни как трагедию, ни как мою конфронтацию с властью.
Волков. Неужели вы не боялись?
Бродский. Вы знаете, когда меня арестовали в первый раз, я был сильно напуган. Ведь нас берут обыкновенно довольно рано, часов в шесть утра, когда вы только из кроватки, тепленький, и у вас низкий защитный рефлекс. И, конечно, я сильно испугался. Ну представьте себе: вас привозят в Большой дом, допрашивают, после допроса ведут в камеру. (Подождите, Соломон, я сейчас возьму сигарету.) <... >
Волков. А как менялись ваши эмоции от первой к третьей посадке?