Шрифт:
– Он не жесток. Вам это известно.
– Известно ли? Раньше не был. Он всегда отличался мягким нравом. Но с тех пор он окружил себя другими людьми.
– Призывы к милосердию всегда его трогают. Я не обещаю, что он сохранит вам жизнь, если вы не принесете присягу. Однако он может облегчить вам казнь, как Фишеру.
– Не так уж важно, что станется с моим телом. Мне повезло прожить во многом счастливую жизнь. Господь по своему милосердию меня не испытывал. И теперь, когда время испытания пришло, я не могу показать себя нерадивым слугой. Я заглядывал в свое сердце, и мне не всегда нравилось то, что я там видел. Если в мой последний миг его возьмет в руки палач, так тому и быть. Очень скоро оно будет в руках Божьих.
– Вы сочтете меня сентиментальным, если я скажу, что не хочу видеть, как вас потрошат?
Молчание.
– Вы не боитесь боли?
– Боюсь, и очень сильно. В отличие от вас, я не отважен и не силен, поэтому невольно представляю в подробностях, как это будет. Однако боль продлится недолго, а потом Господь не даст мне ее помнить.
– Я рад, что не таков, как вы.
– Без сомнения. Иначе вы сидели бы на моем месте.
– Я про неотступные мысли об ином мире. Как я понимаю, вы не видите способов улучшить этот.
– А вы видите?
Вопрос задан почти небрежно. Пригоршня града ударяет в окно. Оба вздрагивают. Кромвель встает, не в силах сидеть на месте. На его вкус, уж лучше знать, что там снаружи, видеть, как гибнет лето, чем прятаться за шторой и гадать, насколько все плохо.
– Когда-то я был полон надежд, – говорит он. – Наверное, мир меня подтачивает. Или просто погода. Я начинаю думать, как вы: что надо сжаться до крошечной светлой точки и беречь свою одинокую душу, словно свечу под сосудом. Меня подтачивают боль и унижение, которые я вижу вокруг, невежество, бессмысленный порок, нищета и безнадежность – да, и дождь – дождь, который сыплется на Англию, губя посевы, гася свет в очах людей и свет учености тоже, ибо кто оспорит, что Оксфорд – огромная лужа, а Кембридж уже почти смыло, и кто будет блюсти законы, если судьи барахтаются, силясь не утонуть? На прошлой неделе взбунтовались жители Йорка. И как им не бунтовать, если зерна мало, а цена на него вдвое выше, чем в прошлом году? Моя обязанность – проследить, чтобы мятежников примерно наказали, иначе весь север поднимется с цепами и вилами, и кого они станут убивать, если не друг друга? Я искренне верю, что будь погода лучше, я сам был бы лучше. Я был бы лучше, живи я в краю, где светит солнце, а люди богаты и свободны. Будь наша страна такой, мастер Мор, вам не пришлось бы молиться за меня и вполовину так усердно, как вы молитесь.
– Как вы умеете говорить, – произносит Мор. Слова, слова, просто слова. – Конечно, я за вас молюсь. Молюсь всем сердцем, чтобы вы увидели свои заблуждения. Когда мы встретимся в раю – а я надеюсь, что мы встретимся, – все наши разногласия будут позабыты. Однако сейчас мы не можем мечтать, чтобы они исчезли. Ваша задача – меня убить. Моя – остаться в живых. Это моя роль и мой долг. Все, что у меня есть, – крошечная опора, на которой я стою, и эта опора – Томас Мор. Если хотите ее отнять – отнимайте. Не ждите, что я отдам ее сам.
– Вы захотите написать речь в свою защиту. Я велю принести перо и бумагу.
– Не уговорами, так уловкой? Нет, господин секретарь, моя защита здесь, – Мор указывает на свой лоб, – куда вам не добраться.
Как странно в комнате, как пусто без книг Мора: она наполняется тенями.
– Мартин, свечу! – кричит Кромвель.
– Вы будете здесь завтра?
Он кивает. Хотя самой смерти Фишера он не увидит. Ритуал требует преклонить колени и снять шляпу на тот миг, когда душа преступника расстается с телом.
Мартин вносит свечу. «Что-нибудь еще?» Пока тюремщик ставит подсвечник на стол, оба молчат; молчат и когда тот выходит. Арестант, ссутулившись, смотрит на пламя. Как угадать, Мор не хочет больше говорить или готовит речь? Есть молчание, которое предшествует словам, и молчание, которое их заменяет. Такое молчание не следует нарушать утверждением, только неуверенным если бы … быть может … Он говорит:
– Знаете, я бы оставил вас здесь. Жить своей жизнью. Раскаиваться в своих злодеяниях. Будь я королем.
Темнеет. Как будто арестант вышел из комнаты, оставив вместо себя тень. Пламя свечи дрожит и пригибается. Голый стол между ними, расчищенный от одержимой писанины Мора, стал похож на алтарь – а для чего алтарь, если не для жертвы? Мор наконец прерывает молчание:
– Если после суда, и если король не смягчит, если будет по всей строгости… Томас, как это делается? Казалось бы, когда человеку вспороли живот, он должен умереть сразу, но вроде бы, говорят, нет… У них какой-то особый инструмент?
– Мне жаль, что вы считаете меня специалистом.
Однако не я ли сказал Норфолку, почти что сказал, что сам вырвал кому-то сердце?
Он говорит:
– Это секрет, который палачи ревниво сберегают, дабы держать нас всех в страхе.
– Пусть меня убьют быстро. Я прошу об этом, больше ни о чем.
Мор раскачивается взад-вперед и вдруг сотрясается в рыданиях с головы до пят, словно пронзенный судорогой, ударяет слабой ладонью в пустой стол. Когда Кромвель выходит, «Мартин, идите туда, отнесите ему вина», Мор все еще плачет, дрожа всем телом, молотит рукой по столу.