Шрифт:
Тут странная такая история: о чём бы в последнее время ни писал, непременно упомяну родную свою станицу. Даже в самой крохотной статейке найдётся ей не то что подходящее — как бы даже законное место. Не исключено, даёт себя знать неосознанная тоска по временам далёкого и, кажется теперь, безоблачного детства, в котором, бывает, посреди бела дня незаметно даже для самого себя укрываешься, оставаясь сидеть в трудном раздумьи за рабочим столом — подобно тому, как ночью, поудобнее в постели устраиваясь, находишь, наконец, эту позу со склонённой к груди головой и прижатыми чуть не к подбородку коленями: «утробное бегство». Может быть, разгадка в другом: нынешняя непреходящая тревога за ближних и дальних и боль за Отечество, хочешь или не хочешь, то и дело извлекают из глубин подсознания постоянно, как сердце, пульсирующее там: родина, родина, родина!..
Это не очень весёлое предположение пришло теперь, когда начал писать о Пушкине и Отрадной, но тогда, в редакции, дружеская подначка вполне могла бы побудить меня к грустному размышлению о психологии заскорузлого куличка, который, где бы не летал, всё равно норовит при каждой возможности в своё гнилое болото плюхнуться, и даже испытать что-то вроде чувства профессиональной неполноценности: мол, сколько, и правда, можно — всем уши прожужжал!
Но тут особая статья: я рассмеялся так искренно и сердечно, как, может, давно уже не случалось смеяться. «Поверь, — воскликнул, вытягивая руку к моему насмешнику, — что именно этот заголовок я и поставлю!» Тоже невольно рассмеявшись, он отмахнулся от меня, как от человека конченного: «Дарю!»
Может быть, сложился такой во всех отношениях удачный для меня день?.. До вечера я ходил в предвещавшем удачу счастливом юношеском возбуждении. Нет-нет, да и потирал пятерни, а то вдруг негромко подушечками ладоней прихлопывал. «В Отрадной, — бормотал. — Пушкин!.. А вы думали? „Пушкин в Отрадной“. А?!»
Дома, едва переступив порог, чуть не в пальто ещё, двинулся к полке, где стояли пушкинские тома, нашёл нужный, принялся торопливо листать… всё так, верно!
Всегда во мне жило, всегда таилось под толщей повседневных забот, непрерывных дел, срочных обязательств и вовсе необязательной суеты. Под спудом житейских проблем надёжно хранилось, как зёрнышко, постоянно готовое ударить в рост… Может, пришла пора?
Вот оно, из «Путешествия в Арзрум»: «Наконец, увидел я Воронежские степи, свободно покатился по зелёной равнине и благополучно прибыл в Новочеркасск, где нашёл гр. Вл. Пушкина, тоже едущего в Тифлис. Я сердечно ему обрадовался, и мы согласились путешествовать вместе. Он едет в огромной бричке. Это род укреплённого местечка; мы её прозвали Отрадною. В северной её части хранятся вина и съестные припасы; в южной — книги, мундиры, шляпы, етс, етс. С западной и восточной стороны она защищена ружьями, пистолетами, мушкетонами, саблями и проч. На каждой станции выгружается часть северных запасов, и таким образом мы проводим время как нельзя лучше.»
Вы разочарованы и назовёте меня обманщиком? Погодите-ка! Прошу вас.
От нынешних наших горьких бед, от печального неустройства, от мелкой политической колготы и облепившей чуть ли не всех нравственной грязи, которой за прошедший век кто только к нам не натаскал, попробуйте хоть на эти пяток минут, пока будете держать в руках текст, мысленно выйти на свежий воздух счастливого для России девятнадцатого века, попробуйте постоять под темтихим солнышком.
Александру Сергеевичу в ту пору вот-вот должно было исполниться тридцать, он в самой силе и давно уже в славе. Он уже не тот гусарствующий вольнодумец, который мог позволить себе и двусмысленную улыбку в беседе с Господом Богом, и колкую насмешку в адрес Его помазанника, наместника Его на земле. Император уже сказал своё знаменитое «Пушкин — мой!», и это не было следствием изворотливого ума поэта — то был осознанный выбор верного судьбе Отечества сердца.
И тут бумерангом возвращается из юности скандальная слава «Гавриллиады», он снова вынужден объясняться с Государем и в письме к нему даже взять ещё один, получилось, грех на душу: определённо отказаться от авторства.
Именно в это время выходит в свет второе издание «Кавказского пленника», которое наверняка не только воскрешает в его душе дорогие видения, но и придаёт им иной, тоже державный смысл.
Десяток лет назад совсем ещё юная его Муза «к пределам Азии летала и для венка себе срывала Кавказа дикие цветы». Но уже тогда прозвучит в эпилоге и твёрдый голос воина: «Поникни снежной головой, смирись, Кавказ: идёт Ермолов!»
«В Ларсе остановились мы ночевать, — напишет он впоследствии в своём „Путешествии“. — Здесь нашёл я измаранный список „Кавказского пленника“ и, признаюсь, перечёл его с большим удовольствием. Всё это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно».
Конечно же, прежде всего это — об «ощущении» Кавказа. Но, без сомнения, — и о Ермолове тоже.
Вернёмся к первым строчкам «Путешествия в Арзрум»: «Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 верст лишних, зато увидел Ермолова.»
Через полтораста лет бюст грозного генерала раз за разом — потому что опытные в решении национального вопроса партийные чиновники повелят заранее изготовить несколько, сразу с запасом, копий — взрывали ещё в довоеннойЧечне, а во время войны его именем был назван добровольный казачий батальон, не посрамивший имени Алексея Петровича, нет… что ж впрочем! Этак можно далеко зайти: листая «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона, только что нашёл в биографии Ермолова фразу о том, что он «присоединил к русским владениям Абхазию, ханства Карабагское и Ширванское.»