Шрифт:
Он не сразу обратил внимание на хозяйку, которая спокойно и незаметно управлялась на кухне, участвовала в разговорах, руководила детьми. Сначала его привлёк её голос, высокий, немного зажатый, с не забытыми детскими трогательными нотками, внутренне напряжённый и волнующий, как драматическая музыка Рахманинова или чувственная мелодия танго. Как будто созданный специально, чтобы проникнуть в его душу. Голос, от которого он глох и переставал разбирать слова; которому не мог противостоять. С которым были связаны все его немногочисленные серьёзные увлечения. Он узнал его сразу и теперь начал наблюдать за его владелицей.
Высокую тонкую, с короткими рыжими аккуратно уложенными волосами, с круглым лицом, на котором выделялся широкий тяжёлый нос и тонкая верхняя губа, её вряд ли можно было бы назвать красивой, если бы не глаза - огромные, миндалевидные, искрящиеся, обволакивающие теплом улыбки, приоткрывающие на короткие секунды мир её чувств и эмоций. От этих глаз трудно было оторваться.
За столом, как обычно когда он приезжал, вспоминали о том как жили когда то вместе; как по выходным и праздникам вся семья собиралась в столовой с выходящей во двор двухстворчатой дверью; об ушедших родителях, о детях, внуках, об остроумном дяде Боре с его шутками, которые запрещались слушать детям из-за неформальной лексики русского языка; о его сыне, который в трудные девяностые сумел поддержать сестру и тётку… Он больше молчал, слушал обрывки разговоров, улыбался; его захватила тёплая, казалась давно забытая, атмосфера старого дома, и он таял в ней. Такие минуты и вино обычно обостряли его тщательно скрываемую сентиментальность, и он был готов любить всех. Видимо к моменту, когда кто то сказал давай бери гитару, будем петь, он как раз добрался до этого прекрасного состояния. Он пел, но пальцы его явно не слушалась. Спасла хозяйка, забравшая упирающуюся гитару, и спевшая несколько песен. Его опять поразил её голос. Такой же, как голос на той кассете. Молодой и трогательный голос дочери его приятелей, студентки Колумбийского университета, погибшей в автомобильной катастрофе. Потом он с энтузиазмом рассказывал о последнем увлечении - аргентинском танго, о Буэнос Айрес, «святом месте» всех тангиров, и даже, если ему не изменяет память, продемонстрировал со своей сестрой несколько простых шагов.
Она подошла к нему, когда народ начал расходиться.
– Оставайся. Ты же знаешь, я тебя не отпущу.
Он посмотрел на неё.
– Конечно.
Вскоре дом затих. Уснули набегавшиеся дети, ушли к себе её родители. Разлёгшись на полу перед лестницей, спала собака. За окнами шёл снег. Они пили вино и говорили о другой, еврейской части семьи, которую она только недавно начала узнавать, людях, которых она не знала, традициях, о желании соотнести себя с ними. Насколько глубоко это ею тогда волновало он узнал после, когда прочёл написанные ещё в 2005 году следующие строки:
Где-то глубоко внутри покорно спит не родившаяся женщина. С тоской смотрела на старые фамильные фотографии и спрашивала себя: “что вы все делаете в этой холодной Москве, зачем вы тут, высоколобые, спокойные, любопытноглазые? Почему вам не сиделось под шелковицами в размышлениях о мудрости житейской, зачем вас понесло в бесконечную физику и математику, механизмы и технологии? И вместо большеглазой тихой еврейки вы родили меня, сумасшедшую, упрямую, дикую. По вечерам - не мечтой, а осторожным прикосновением языка в темноте закрытого рта - если бы все было иначе...»
В тот вечер он отправился спать с радостным чувством находки. А ночью заболел. Утром, выкатив машину из под снега и загрузив детей, она повезла его домой. По дороге было не до разговоров, он еле сдерживался от боли и когда они наконец приехали, убежал, практически не попрощавшись.
Через несколько дней он уезжал. Самолёт улетал рано утром. Спать не имело смысла. Он не торопясь складывался, посматривал телевизор. Обрадовался, когда она позвонила попрощаться. Они с удовольствием болтали, практически до приезда машины. Договаривались keep in touch...
В аэропорту в Лос Анжелесе его догнала её письмо:
Ты смотрел на меня и смеялся. Удивлялся. Что-то говорил отцу обо мне. А я крутилась с единственной мыслью - не отпустить. Моё. Моё. Ты остался так легко, что я оторопела. Проводила всех, отвела родителей спать и осталась пить и говорить с тобой. Посередине между изумлением, как с тобой просто, и страхом, что я неловко повернусь, и ты исчезнешь. Потрошила тебя вопросами, не натыкаясь на сопротивление. А потом ты задал пару очень простых вопросов, и я застыла, словно голая. А ты усмехнулся и сказал, что твоей жене, в отличие от меня, повезло - у неё есть ты. И я заткнулась. Дала себе по рукам и по губам. Утром тебе было плохо, я не умела тебе помочь, не справлялась со временем и направлением и твердила себе, что тебе меня не надо. Через день вскользь сказала отцу, что с тобой удивительно легко, как будто ты всегда со мной был - а отец ответил: ", Oсторожнее. Жена убьёт." Я отшутилась. А потом мы до трёх часов ночи писали друг другу, и ты не разрешил себя проводить. И я снова и снова била себя по рукам. Родственница… Успокаивалась тем, что впереди длинная жизнь, и ты ещё приедешь, и снова будешь сидеть рядом со мной на диване, так близко, что можно положить голову тебе на плечо, взять за руку. А там либо ишак, либо шах...»
Март-Май
Он вернулся домой, но разговор, начатый у неё в доме не прекратился. Наоборот, расспрашивая о семье она старалась найти в её корнях объяснение своему отношению к жизни. Ему тогда показалось, что чтобы найти ответы на волнующие её вопросы, она вполне искренне старалась наделить его чертами, противоположными тому, к чему, не желая того, стремилась сама. Это был не последний раз, когда она затягивала его в созданный ей образ. Он ещё вспомнит об этом при других обстоятельствах.. Тогда же она говорила:
– Вы же с отцом росли практически в одних условиях? Ну плюс-минус; ну у него полное детство воспоминаний о картофельной кожуре на обед, у тебя, наверное, поспокойнее в этом отношении, он - гордый комсомолец, который "живёт не для радости, а для совести", и только сейчас начинает в этом отношении как-то взрослеть, принимать то, что он сам по себе и его собственные эмоции ничуть не менее важны, чем счастье человечества и вселенская справедливость. у тебя же этого нет? Ты с собой в мире, ты не крошишь себя в пыль ради великих целей; не занимаешься самопожертвованием во имя близких, а просто любишь их и заботишься - по мере сил. Добываешь луну с неба - когда тебе самому остро хочется и луна под руку подворачивается, а не когда пришёл к выводу, что срочно необходима луна любой ценой, вопрос жизни и смерти, побежали добывать. Откуда это вырастает гармония эта, в какой момент? Готовность отказаться от придания себе смысла подвигами и признавать в себе смысл без всякий специальных усилий к его появлению? Чтобы ощущение "я есть" уже само и было смыслом? Не от картофельной же кожуры это зависит? Ну хорошо, у меня в период становления самостоятельности ею тоже за глаза хватало-выживание вместо жизни. Но сейчас же все нормально, а детям я, похоже, транслирую ту же модель отношения к жизни. выполнять долг, стремится к великому, пренебрегать комфортом и мелкими радостями. Плохо. Не верно.