Шрифт:
Федотов (тот, который снился) возразил:
— Мы говорили об этом в мастерской.
— В первой повести Чертков просто продал набросок Психеи за портрет, в повести второй наложил художник на антик черты, сходственные натуре. Художник Егоров честный человек, и ведь он так учил рисовать нас. Мы так превращаем античные статуи в наших современников. Время наше в картинах наших отличается искусством только парикмахерским от прошлого. Мы передаем от времени своего только второстепенное.
Их было трое в комнате: Федотов (тот, который спал) сел на кровати и, смотря на тех двоих, ему приснившихся, сказал сиплым голосом:
— Гоголь мною уважается как человек, рукой гениальной написавший «Тараса Бульбу». Но известно мне, что Улинька Гоголя в той части «Мертвых душ», которую читал он недавно, работает способом чертковским. Я узнаю в ней драпировку в платье, она не переоделась, выйдя с антика в произведение реалистическое.
Брюллов поднял красивую голову и сказал:
— Совесть моя спокойна, она чиста, как цвет лица красавицы. Но как обмануть сердце? Гоголь ушел от меня к Иванову. Для Гоголя мои картины сейчас уже не картины.
Федотов, который снился, спросил того Федотова, который спал:
— Выдержим ли мы с тобой? Ты помнишь, что вчера приходили заказывать картину «Посещение Патриотического института государем императором»? Ты не отказался?
Федотов с кровати сказал обоим:
— Наслаждение искусством само по себе есть счастье. Нам дан дар подмечать строение природы, мы его передаем. Картина сама должна удовлетворить сердце.
— Ты пишешь о сегодняшнем дне, — сказал Брюллов, рассматривая набросок. — Это уже знакомо, но это недостаточно понято, это несколько анекдотично, как у французов.
— Это истина, здесь жизнь не перенаряжена, — ответил Федотов.
— А разве Александр Иванов, выведший живопись на вольный воздух, не связывает свои эскизы в религиозную картину?
— Он начал писать тогда, когда верил, — ответил Федотов. — А я пишу о сегодняшнем дне, в который верю, но не могу дописать этой картины. Скажите, учитель, как написать эту картину и почему я вас вспомнил?
— Я выпросил себе прощение и удачу, — ответил Брюллов, — стоя на коленях в зале академии. Каракалпаков выкупил меня ценой своей головы, но я верил в прекрасного человека, который вдыхает полной грудью и живет в искусстве — только в искусстве! — даже тогда, когда мы показываем в искусстве его гибель. Я сделал одну ошибку: я хотел освободиться только в искусстве — только красками, только гением и высокомерием художника.
Но хотя императрица позировала перед моим окном на коне и не уехала, когда пошел дождь, я остался рабом своей страсти, купцом, подбирающим золото во время извержения Везувия! Все было ошибкой. Не ошибается Александр Иванов, когда отказывается от жизни, для того чтобы нарисовать и воду, и деревья, и даль такими, какие они есть и какими их не умел он увидеть. А я только украшатель.
— Вы показали жизнь красивой, а не украшенной, и за вас поручаются Гоголь и Пушкин. Вы выучили меня и Шевченко.
— Да, я спас тебя от дилетантизма, я дал тебе кисть в руки. Я был другом Глинки.
— Карл Павлович, — сказал Федотов, — как написать эту картину? Научите меня.
— Ты хочешь написать красное красными красками, а это невозможно. Поверь в мороз, впусти мороз в комнату: вот здесь, над головой офицера, будет маленькое окно в четыре стеклышка, окно незамерзшее, — через него дай луну. А чтобы было просторно и далеко, в окно тесно впиши маленький домик под снегом. В окно того дома опять впиши красное и расстояние покажи живописью. И не верь, что первый план должен быть освещен больше, чем задний план… Ты дашь задний план сильнее первого, мороз даст жару этой комнате, и все увидят, что домик маленький, что он в лапах зимы и скуки, улица широка, пустынна… Ты понял? Лунно-фосфорическое, голубое и красное!
— Как «Последний день Помпеи»?
— Да, они бежали при луне, лава освещала багрово-раскаленным светом то, что уже было освещено молниями. Картина сделана из красного и голубого, из света первый раз понятого художником электричества.
— Значит, у меня будет так: я повторю ваш урок по колориту.
— Нет, у тебя будет живой человек, а не статуя, душная красная комната, великая пустынная зима и пудель, который мечется через палку, тревожный, замученный приказаниями, как сердце бывает замучено скукой. Ты это сделаешь, потому что ты реалист! Картина — это отверстие в мир, просвет в мир, во весь мир, а не только в картину.
— Но передо мною чудовище!
— Нанеси ему удар… Помнишь, как это звенело у молодого Пушкина?
Брюллов прочел, слегка скандируя:
И степь ударом огласилась; Кругом росистая трава Кровавой пеной обагрилась, И, зашатавшись, голова Перевернулась, покатилась, И шлем чугунный застучал. Тогда на месте опустелом Меч богатырский засверкал.— Надо нанести наполеоновский удар.
Брюллов сказал: