Шрифт:
Стал я пробираться в передний ряд, и таково было потрясение всех собравшихся на площади, что передо мной не все расступались, некоторых приходилось и вразумлять тычком крепким. И еще краем глаза исхитрялся я примечать все, что на площади происходило. Святые отцы во главе с Игнатием встали у Фроловских ворот, чуть сбоку от кремлевских святителей, не смешиваясь с ними, стрельцы. Русские конники и польские гусары заняли каждый свое место на площади, потеснив немного встречавших, по образовавшемуся проходу степенно выступал аргамак Димитрия, сдерживаемый его твердой рукой, за Димитрием немного вразброд ехала свита, разукрашенная сверх всякой меры, что особенно бросалось в глаза на фоне прекрасного, но строгого одеяния Димитрия. «Господи, как и для чего собрал Ты столько мерзких харь в одном месте», — скорбно воскликнул я про себя. Вот воистину гробы повапленные, красивые снаружи, смрадные и гнилые внутри! Но один был мне наиболее мерзок, крайний в первом ряду, Гришка Отрепьев! Да и вел он себя развязнее всех, скалил зубы, хохотал в голос и переговаривался громко с разными знакомыми, которых разглядывал в толпе встречавших.
После такого вид первейших бояр русских, Мстиславского, братьев Шуйских, Воротынского, идущих пешком следом за свитой Димитрия, вызвал у меня чувство, близкое к состраданию. Сострадание! К Шуйским! Можете представить, какое смятение царило в душе моей. Но уж больно униженно выглядели всегда гордые бояре и походили скорее на знатных пленников, следующих за колесницей триумфатора.
К этому времени я уж в первый ряд пробился и, приосанив-
шись, с гордостью и любовью рассматривал Димитрия, все ближе подъезжавшего к нам. Вот он остановился, чуть повел головой, окидывая взглядом встречающих, прошелся и по моему лицу и — не узнал! Нет, что я говорю! Узнал, конечно же узнал! Я точно видел, как дрогнули его губы, чуть-чуть, но дрогнули, вот только этого краткого мгновения не хватило мне, чтобы понять выражение. Так что узнал, но почему-то не пожелал показать этого. Я от изумления второй раз за день в столб обратился и долго в себя прийти не мог, встреча же между тем продолжалась.
Первым от имени духовенства выступил Терентий, протопоп собора Благовещения. Златоуст каких мало, но выбрали его не за это, просто другие святители под разными предлогами уклонились от высокой чести. Что говорил Терентий, я, честно сказать, не помню, ибо по-прежнему в столбняке пребывал, но наверняка что-то очень проникновенное и назидательное, потому что все собравшиеся согласно кивали головами. Но вот губы у Терентия перестали двигаться, Димитрий легко соскочил с коня и троекратно приложился к иконе Божией Матери из собора Благовещения, что вызвало еще большее одобрение собравшихся, некоторые даже прослезились, видя столь явное свидетельство приверженности нового царя православной вере. И тут польские музыканты, сопровождавшие гусар, ударили в литавры и затрубили в дудки, наяривая какой-то веселый марш. «Ироды! Какой благостный момент испортили!» — воскликнул я про себя и немедленно пришел в чувство.
Димитрий между тем поднялся на Лобное место и обратился к народу. Удивительно, как мельчайшие свойства натуры по наследству передаются — Димитрий заговорил ну точно, как дед его, Царь Блаженный, начав с детских обид своих. Конечно, многое, да почти все, действительности не соответствовало, но я еще с тех давних времен понял, что именно так и надо разговаривать с народом, если хочешь достучаться до его сердца. Я мог бы обидеться на рассказ о неслыханных притеснениях и унижениях Димитрия и его матери — уж я ли не окружал их в Угличе заботой и лаской! Но не обиделся, а с
нетерпением ждал рассказа Димитрия о его спасении — уж тут-то он никак не мог меня обойти. Даже на мгновение пригрезилось, как в соответствующем месте рассказа Димитрий сходит с Лобного места, подходит ко мне, обнимает и, взяв за руку, возводит вслед за собой на возвышение. Но Димитрий и тут от правды уклонился, рассказал подробно о каких-то покушениях на жизнь его, совершенных якобы по наущению Бориса Годунова, а о спасении сказал скороговоркой, помянув какого-то безымянного воспитателя.
Я чуть не задохнулся от возмущения. Чувства народные — вещь для правителя важная, и рассказы страшные народ более всего любит, но все же лучше всегда правды держаться, я так Димитрия с самого детства и учил. А ведь рассказал бы все, как было, и, право, не хуже вышло бы. Эх, видно, верно говорят, что он в Польше с иезуитами общался. Чуть поостыв, я подумал, что Димитрий просто решил держаться твердо своего польского рассказа, чтобы разночтениями не возбуждать излишних сомнений и кривотолков. Но мне-то от этого не легче! И еще одна заноза до сих пор в сердце сидит — как он мог, говоря о спасителе своем, сказать: «Мир праху его!» Грех так о живом человеке говорить — великий грех! Особенно если этот человек прямо перед тобой стоит.
А Димитрий уже подошел к концу своего рассказа.
— И хранили меня моления народные, — возвестил он, глубоко поклонившись в ту сторону, где стояли люди попроще, — образ родительский, — Димитрий повел рукой в сторону иконы Иоанна Крестителя, — и крест священный, предками завещанный!
Выкрикнув это, Димитрий распахнул ворот и ловко выпростал наружу крест, усыпанный алмазами, которые вспыхнули нестерпимым светом в лучах солнца. Бояре, стоявшие в первых рядах, тихо охнули, если и были у них еще какие-то сомнения, то сейчас они окончательно развеялись — знали они этот крест, очень хорошо знали, другого такого не было. И уже не по принуждению или из страха, а по чистому и искреннему порыву сердца они опустились на колени перед наследником великого рода. Пал и я — перед крестом, для меня
вдвойне священным. Потом повалились на землю задние ряды, как будто гигантский косарь махнул косой, и стрельцы, и спешившиеся конники, даже свита Димитрия, до этого весьма непочтительно шумевшая. Остались стоять лишь поляки, но с этих нехристей и спросу никакого нет, и — князь Василий Шуйский! На лице его проступали два выражения — вожделения и изумления, сменявшие друг друга с поразительной быстротой, вероятно, следуя ударам сердца. Мне бы тогда задуматься, к чему он вожделел и чему изумлялся, быть может, вся наша история по-другому бы пошла, но не до того мне было, я свою обиду тешил, а потом как-то забылось в суете дней.