Шрифт:
Этот указ придворным модницам был доставлен полицейскими чинами на дом, и после того как дама читала его и расписывалась, бумаги с подписями пересылались обер-полицмейстеру Петербурга. Такого город не помнил лет сто. Кажется, время повернуло вспять, перенеслось на сто лет назад... или на сто лет вперед. В 40—50-е годы XX века, в сталинские времена, царила та же «мундиромания». И сама идеология эпохи зиждилась на противопоставлении России и Запада, только определения сторон изменились: Россия стала «революционной», а Европа — «консервативной».
В 1848 году, получив известие о революции во Франции, Николай I направился во дворец наследника. Там был бал, и, войдя в круг танцующих, император возгласил: «Седлайте коней, господа, во Франции объявлена республика!» Правда, по здравом размышлении до сед-лания коней дело не дошло, но эта история напоминает нам недавнее прошлое.
Мундиры в николаевском Петербурге носили не только военные, но и чиновники, студенты, служащие различных ведомств. Император позаботился даже о наряде для кормилиц и нянюшек в дворянских домах: они носили «высочайше одобренный русский национальный костюм».
В сентябре 1826 года А. С. Пушкина вдруг вызвали из Михайловского, из ссылки, в Москву, где император Николай находился на коронационных торжествах. «Он был привезен прямо в Кремлевский дворец и представлен императору. Никто не может сказать, что говорил ему августейший его благодетель, но можно вывести положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда, вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим его особам: „Господа, это Пушкин мой!“» — вспоминал в своих «Записках» К. А. Полевой.
«Августейший благодетель» не обделил вниманием великого поэта, он стал цензором сочинений Пушкина. А 1 января 1834 года Пушкин записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)... Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством. Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, а по мне хоть в камер-пажи».
Однако поэт принял это пожалование отнюдь не так спокойно, как можно представить по записи в дневнике. «...Друзья, Вильегорский и Жуковский, должны были обливать холодной водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю. Впоследствии... он убедился, что царь не хотел его обидеть, и успокоился», — читаем мы в «Рассказах о Пушкине» П. В. и В. А. Нащокиных. Теперь и знаменитый поэт должен был обзавестись придворным мундиром, чтобы являться в нем в царский дворец. Однако Николай дал ему некоторую поблажку, о которой Пушкин говорил друзьям: «Мне... дорого то, что на всех балах один царь да я ходим в сапогах, тогда как старики вельможи в лентах и в мундирах». Невеселое, однако, утешение.
Одни люди с репутацией былых вольнодумцев должны были надеть мундир, а некоторым пришлось поменять службу и форму. Леонтий Васильевич Дубельт — человек с биографией, схожей с биографиями многих членов
тайных обществ: участник войны 1812 года, ранен в сражении под Бородино; входил в масонское общество. У него была репутация отъявленного вольнодумца, «одного из главных говорунов Второй армии». В начале 1826 года подполковника Дубельта арестовали по подозрению в участии в Южном обществе декабристов, но освободили за недостаточностью улик. Однако его военная карьера закончилась — теперь в армии «говорунов» не терпели. В 1828 году Дубельт вынужден был уйти в отставку и начал карьеру в корпусе жандармов. В этой сфере он преуспел: в 1835 году стал начальником штаба корпуса жандармов, в 1839—1856 годах одновременно с этим был главой Третьего отделения. О нем Николай I мог с полным правом сказать: «Вот Дубельт мой».
От прежнего вольномыслия у главы политического надзора осталось лишь циническое презрение к тем, чьими услугами он пользовался, и к тем, кто трепетал перед его властью. Соглядатаям, платным осведомителям и доносчикам Третье отделение при нем платило суммы, кратные тридцати: «Получай, голубчик, свои тридцать сребреников». «Дубельт — лицо оригинальное, он наверно умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его... усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил, или лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив», — писал А. И. Герцен в «Былом и думах». Он приводил примеры этой учтивости, иногда полной тонкой издевки: «...кавалерийский генерал, бывший в особой милости Николая, потому что отличился 14 декабря офицером, приехал к Дубельту со следующим вопросом: „Умирающая мать, — говорил он, — написала несколько слов на прощанье сыну Ивану (его брат И. Г. Головин с 1844 года был эмигрантом. — Е. И.)... тому... несчастному... Вот письмо... Я, право, не знаю, что мне делать?“ „Снести на почту”, — сказал, любезно улыбаясь, Дубельт».
Дубельту, не чуждому интереса к литературе, водившему дружбу с В. А. Жуковским, принадлежит следующее суждение: «Всякий писатель есть медведь, которого следует держать на цепи и ни под каким видом с цепи не спускать, а то сейчас укусит!»
В 1827 году Пушкин впервые после ссылки приехал в Петербург. Как изменилась литературная жизнь столицы за эти семь лет! «На литературных вечерах Дельвига никогда не говорили о политике, потому что большая часть общества была занята литературой и потому что катастрофа 14 декабря была еще очень памятна. Размножившиеся жандармы и шпионы Третьего отделения, в числе которых были литераторы, не давали о ней забыть...
Печатание вообще, а периодического издания в особенности, еще более затруднялось тогдашними цензурными правилами, по которым не пропускались многие слова, между прочими: республика, мятежники, о чем не сообщалось журналистам, а только цензорам... Было время, что цензоры не пропускали слов: бог, ангел с большими первоначальными буквами», — вспоминал А. И. Дельвиг, двоюродный брат поэта А. А. Дельвига.
Изменилась жизнь общества и молодежи, выросшей в эти годы. Пушкин и его друзья кажутся людьми другой эпохи, хотя разница в возрасте между ними немногим больше десяти лет. «Для нашего поколения, воспитывавшегося в царствование Николая Павловича, выходки Пушкина уже казались дикими. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула представителей той эпохи, щеголяли воинским удальством и каким-то презрением к требованиям гражданского строя... Пушкин как будто дорожил последними отголосками беззаветного удальства, видя в них последние проявления заживо схороняемой самобытной жизни» (П. П. Вяземский. «Александр Сергеевич Пушкин. 1826 — 1837»).