Шрифт:
Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека. Более того, даже не без великодушия, если вспомнить, что, угождая ей, сам не испытывает никакого удовольствия. Он всегда внимателен и почтителен, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею пожелание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо. Иногда он задается вопросом, и не без оснований, а что дала ему женитьба? Действительно ли шумная светская жизнь – это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где, похоже, всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем.
Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, – это снисходительное презрение к ней. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, не может быть и уважения. Она совершенно иное существо. Он должен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее. В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь Джону Ингерфилду чужда. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола.
Так и жили в большом холодном особняке Джон Ингерфилд и жена его Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявлял желания узнать другого поближе.
Он никогда не говорил с ней о своем бизнесе, а она никогда не спрашивала. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые приходилось отрываться от дел, он становился суровее и требовательнее – более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимающим из людей все до последнего, лихорадочно стремящимся стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становилась все более утомительной и неинтересной. Груды бочек на его пристанях росли и множились; его суда и баржи бесконечными караванами выстраивались на грязной реке под разгрузку; вокруг котлов трудилось еще больше изнемогающих грязных созданий, превращавших нефть и жир в золото.
И так продолжалось, пока однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке не прилетела на Запад зловещая тварь. Покружив над предместьем Лаймхаус, увидев здешнюю тесноту и грязь, почуяв манящее зловоние, она стала снижаться.
Имя твари – тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, нагло высовывает чудовищную голову, и белое лицо Ужаса, крича на бегу, проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе. Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем вскакивает на лошадь и быстро, насколько позволяет состояние дорог, скачет домой. В прихожей видит Анну – она как раз собирается уходить – и останавливает ее.
– Не подходите ко мне близко, – говорит он спокойно. – В Лаймхаусе эпидемия тифа. Говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все закончится, я приеду за вами.
Он обходит ее издали и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со слугой. Спустившись, снова вскакивает в седло и уезжает.
Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан.
– Куда вы его повезете? – спрашивает она.
– На пристань, мадам. Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два.
Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и, в свою очередь, начинает размышлять.
Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемая страхом и невежеством, питаемая нищетой и грязью, зараза, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь проявляется одновременно в пятидесяти разных местах. Нет ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегли. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть, нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают на улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу – поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления, – и моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, сильные топчут слабых в своем стремлении выбежать первыми.
В то время еще не умели бороться с болезнью. В Лондоне нашлись бы добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще были недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них находится в Сити и содержится на средства отцов города для бедняков и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отшибе Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден полагаться только на себя.
Джон Ингерфилд созывает старейшин и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.
– Мы должны встретить эту беду и бороться с ней как мужчины! – кричит он сильным, перекрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и в разбушевавшихся морях. – Здесь нет места трусливому эгоизму и малодушному отчаянию. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с Божьей помощью постараемся выжить. В любом случае сплотимся и поможем друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не будет забыт.