Шрифт:
Крики у ворот сменились бормотанием. Скоро стихло и оно, воцарилась тишина.
Отец зажег лампу в прихожей и застыл, прислушиваясь.
Внезапно из глубины дома донесся шум, треск, за которым последовали ругательства и дикий смех.
Мой отец бросился к коридору, но его оттеснили назад и прихожая тут же заполнилась мрачными, злобными лицами. Отец, чуть дрожа (может, это дрожала его тень в мерцающем свете лампы), сжав губы, противостоял им, тогда как мы, женщины и дети, слишком испуганные, чтобы плакать, подались назад, вверх по лестнице.
Потом в памяти произошла какая-то путаница, я отчетливо помню лишь высокий, твердый голос отца, убеждающий, спорящий, приказывающий. Перед моим мысленным взором возникает самое жестокое из всех лиц этих незваных гостей, и низкий голос, рокочущий бас, заглушает все прочие голоса:
– Довольно болтать, хозяин. Ты отдаешь нам этого человека, или мы сами обыщем дом.
Огонь, вспыхнувший в глазах отца, зажег что-то и во мне, потому что страх пропал. Я попытался вырваться из-под руки матери, чтобы броситься на эти мрачные лица и молотить их кулаками. Отец же, метнувшись через прихожую, сорвал со стены древнюю булаву, боевой трофей давних времен, прижался спиной к двери, в которую они хотели войти, и крикнул:
– Что ж, черт вас побери, он в этой комнате! Подойдите и возьмите его!
Я очень хорошо помню его слова. Они меня поразили даже тогда, несмотря на волнение и тревогу. Мне всегда втолковывали, что только плохие, низкие люди говорят «черт побери».
Незваные гости попятились, зашептались между собой. Оружие выглядело грозно, утыканное заостренными железными шипами. Цепь отец намотал на руку, и выглядел он тоже грозно, что-то изменилось в его лице, и теперь оно не отличалось от лиц тех, кто ворвался в наш дом.
Моя мать побледнела, руки стали холодными, она шептала и шептала: «Они никогда не приедут… Они никогда не приедут…» – и тут где-то в доме затрещал сверчок.
А потом, без единого слова, мать сбежала по лестнице, проскользнула сквозь толпу к парадной двери. Как она это сделала, я так и не понял, но оба тяжелых засова отодвинулись в одно мгновение, дверь распахнулась, хлынул холодный воздух, принесший с собой гул голосов.
Моя мать всегда отличалась отменным слухом.
Вновь я вижу море мрачных лиц, и лицо отца, очень бледное, среди них. Но на этот раз лиц очень много, они приходят и уходят, как лица во сне. Земля под ногами мокрая и скользкая, идет черный дождь. В толпе есть и женские лица, осунувшиеся и усталые, длинные костлявые руки угрожающе тянутся к моему отцу, пронзительные голоса проклинают его. Детские лица проходят мимо в сером свете, и некоторые – с ехидными усмешками.
Я вроде бы у всех на пути, поэтому, чтобы никому не мешать, уползаю в самый дальний, темный угол, скрючиваюсь в угольной крошке. Вокруг яростно пыхтят двигатели, напоминая человеческих существ, сражающихся изо всех сил. Их призрачные руки яростно мельтешат надо мной, и земля дрожит от гула. Темные фигуры мечутся, изредка замирая на мгновение, чтобы вытереть с лица черный пот.
Бледный свет тает, подкрашенная красным ночь ложится краснотой на землю. Мечущиеся фигуры обретают странные формы. Я слышу скрип колес, стук железных оков, грубые крики, топот ног, а громче всего – стоны, вопли и плач, которые никак не замолкают. Я проваливаюсь в тревожный сон, мне снится, что я разбил окно часовни, бросив в него камень, умер и прямиком провалился в ад.
В какой-то момент холодная рука ложится мне на плечо, и я просыпаюсь. Жуткие лица исчезли, вокруг тишина; уж не приснилось ли мне все это? Отец сажает меня в возок, и по холодной заре мы едем домой.
Мать тихонько открывает дверь. Ничего не говорит, только в глазах вопрос.
«Все кончено, Мэгги», – ровным голосом отвечает ей отец, снимает пальто и кладет на стул. Нам придется строить мир заново.
Мать обнимает его за шею, а я, тревожась из-за того, чего не понимаю, отправляюсь спать.
Аренда «Скрещенных ключей»
Это житейская история, каких немало. Однажды воскресным вечером известный епископ собрался выступить с проповедью в соборе Святого Павла. Событие признали важным, заслуживающим внимания, и все благочестивые газеты королевства направили специальных корреспондентов, чтобы опубликовать их впечатления.
Одного из трех посланных в собор репортеров отличал столь почтенный вид, что никому бы и в голову не пришло, что это журналист. Его обычно принимали за члена совета графства или по меньшей мере архидиакона. На самом же деле грехов за ним водилось немало, и первым в списке стояло пристрастие к джину. Жил он на Боу, в вышеупомянутое воскресенье вышел из дому в пять пополудни и направился к месту своих трудов. В сырой и прохладный воскресный вечер идти пешком от Боу до Сити – удовольствие маленькое: кто упрекнет его за то, что по дороге он раз или два останавливался и заказывал для согрева и укрепления духа стаканчик своего излюбленного напитка! Подойдя к собору Святого Павла, журналист увидел, что у него в запасе еще двадцать минут – вполне достаточно, чтобы пропустить еще один, последний стаканчик. Проходя через узкий двор, примыкающий к церковному, он обнаружил тихий бар и, зайдя туда, вкрадчиво шепнул, перегнувшись через стойку:
– Пожалуйста, стаканчик горячего джина, моя дорогая.
В его голосе слышалась кроткое самодовольство преуспевающего священника; манера держаться говорила о высокой нравственности, стремящейся не привлекать посторонние взоры. Девушка за стойкой, на которую его манеры и внешность произвели впечатление, указала на него хозяину бара. Хозяин украдкой пригляделся к той части лица посетителя, которая виднелась между застегнутым доверху пальто и надвинутой на глаза шляпой, и задался вопросом, как вышло, что такой вежливый и скромный на вид джентльмен знает о существовании джина.