Шрифт:
Дела в театре средние. Отмены спектаклей принесли немало убытков[106]. Около 7 1/2 тысяч. Сборы порядочные, но не битковые.
Вяло, вяло. Все вяло.
Вот какое кислое письмо! …
{58} 261. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[107]
13 ноября 1910 г. Москва
Суббота, 13-го
Театр. Без 1/4 5.
После репетиции
Что же это, голубчики мои? Это вы для того ездите за границу, чтобы лихорадку получать?
Все-таки скажу: хоть и тепло одета, но нельзя в сырость быть много на воздухе. Никак нельзя. Надо быть все время сухой.
Третьего дня я так много писал тебе, что вчера было уже совсем нечего.
Я как будто становлюсь пободрее. Медленно, но пободрее. Может быть, репетиции начинают втягивать?..
Вчера брал углекислую ванну. В 25°. И после нее с 1/2 часа лежал. Это было перед обедом. А за драпировкой пыхтело и кряхтело какое-то существо.
Сильное впечатление вчерашнего дня — рассказы, привезенные из Ясной Поляны Мих. Стаховичем (друг дома) и Сулером[108] (тоже там свой человек). Одно и то же говорят. Нечто ужасное!!!
Оказывается, Толстой не так «ушел», как думает весь мир и как рисуется в смысле законченности его идей. Он бежал от Софьи Андреевны, бежал после отчаянной семейной сцены. (Это Толстой-то! В 82 года!) Своей вульгарностью, непониманием его души, торгашескими желаниями продать всякую его строчку… ну, что там еще, — не знаю… довела-таки она старика, знаменитого старика, до того, что он бежал из дому. Бежал, как король Лир, забыв шляпу (!!), падая где-то в лесу… Бежал, не зная куда. И понятно, что она, узнав о его бегстве, хотела броситься в пруд. Т. е. бросилась, но ее вытащили. И какое жестокое, но заслуженное наказание понесла она, наконец, за все эти угнетения его жизни, когда бродила по станции, не допускаемая до одра умирающего. И была допущена, только когда он уже потерял сознание, за две минуты до смерти его.
Помнишь, я тебе рассказывал, как поразил меня ее тон с ним, когда я был в Ясной Поляне!
{59} Да, конечно, невероятно, непосильно трудно быть женой гения, но эта женщина была очень уж далека от какого бы то ни было идеала.
Рассказывают, что она, предвидя вообще его смерть, так отбирала все, что только он писал, что прятал от нее свои записки в сапоги!!!…
Я прямо не верю. Думаю, что тут какие-то преувеличения. Люди ведь рады раздуть до мелодраматизма все яркое.
Дети ее теперь забросили. Кажется, около нее только Лев Львович (писатель нововременный)[109]. Газеты пишут, что она больна. Заболеешь!..
262. К. С. Станиславскому[110]
16 ноября 1910 г. Москва
Вторник, 16-го
Дорогой Константин Сергеевич!
Вот, наконец, и письмо Вашей собственной рукой!..
Да, много Вам приходится переживать вдали. Причем вдали многое и кажется не так, как есть на самом деле. В лучшую или худшую сторону, но всегда в сторону…
Буду ждать от Вас еще частичных писем. Но не утомляйте себя. Чего не напишете, — договорим.
Когда приедете — конечно, Вам надо быть очень осторожным. И именно со всеми, кто захочет Вас видеть. Вам надо определить дни для личных дел, дни для свиданий — просто московских приемов и дни для свиданий театральных. И в эти дни еще определить часы. Чтобы каждый день не растрачиваться больше известных часов и не разбиваться между многими и разноречивыми впечатлениями. И чтобы даже мы, даже я, не могли видеть Вас в неурочные дни!
Да, дела с «Карамазовыми» плохи. И очень.
Причин много. Тут, главное, два вечера. Даже на второй не хотят идти без первого. Потом, дорого. Всякий может издержать на театр раз в неделю, но два раза в одну неделю, хотя бы и отказавшись от следующей, очевидно, трудно. Ну, и газеты. Наконец, и сам Достоевский, который современную публику пугает…
{60} Видите, сколько возможных причин, чтоб не было сборов.
Хотя… все-таки удивительно! Ведь, говорят, в других театрах ужасные спектакли. А на «Карамазовых» я еще не встретил ни одного человека, который бы мне не сказал, что он глубоко захвачен.
Газеты в этом году недоброжелательны к нам, как, кажется, еще никогда не были. Я думаю, особенно потому, что им приходится плохо писать о Малом театре. Как, наоборот, в прошлом году они очень хвалили Малый и нельзя было не хвалить нас.
Я никого не вижу. Я все еще никуда не выходил. Мой единственный «выезд» был в заседание общественных деятелей в день смерти Толстого. Повязки все еще не снимаю. А когда и сниму, то первое время буду бояться выходить.
Тем легче мне отдаваться театру.