Шрифт:
Что касается романса, то — послушать я послушаю и употреблю все свое влияние[256]. Но!.. Ей это стоит невероятных трудов.
Должен сказать, что из второго романса — «Зефира» — я ничего не понял. Мне показалось длинно и скучно.
Во всяком случае, тут будет сделано все…
Леонидов болен. Вероятно, и на первой неделе «Пир» не будет репетироваться[257].
Сейчас ничего не репетируем. На всю неделю есть только одно назначение: пение Барановской для меня, для всех переговоров. И то в пятницу.
Ко всем неприятностям, Качалов так много читает в концертах, что, кроме репетиций, совершенно не занимался ролью.
На 1-й неделе я назначил 5 репетиций «Каменного гостя» на сцене, для того чтобы с этой стороны что-нибудь схватить в предвидении.
{136} 303. А. Н. Бенуа[258]
14 марта 1915 г. Москва
Дорогой Александр Николаевич!
Всякий посторонний, спокойный свидетель скажет, что уж если кому обижаться, то, скорее, мне на Вас. Но спокойных даже свидетелей в такую пору в театре не бывает. А я тем паче умею объяснить Вашу вспышку не только усталостью, но и более значительной психологией — скоплением художественных и практических противоречий. Хорошо знаю, как это мучительно. Притом я с полной верой отношусь к Вашему желанию работать в нашем театре с любовью и благороднейшими задачами. Так и Вы не вправе сомневаться, что я искренно стараюсь создать для Вашей работы хорошие условия.
Я не вижу серьезных поводов к тому, чтобы нам отказаться от нашего «содружества». Особенно не дает к этому ни малейшего повода вчерашний случай. Поэтому предлагаю Вам вычеркнуть его из памяти и приехать на репетицию.
Жму Вашу руку
Вл. Немирович-Данченко
304. А. Н. Бенуа[259]
Март 1915 г. Москва
Дорогой Александр Николаевич!
В субботу я никак не могу не только назначить репетиции, но даже разрешить их. С пятницы вечера театр должен быть свободен от всяких занятий, все рабочие, сторожа все должны быть свободны.
Но Вы, вероятно, забыли, что по репертуару в пятницу утром назначена повторная репетиция (за столом) Пушкинского спектакля?
И допустимы-то только «повторные» репетиции. Всякие новости неминуемо испортят те места, куда они будут внесены. Можно кое-что исправлять, но только там, где артисты живут уже совершенно вольно, и причем не отнимая у них их психические опорные пункты.
{137} Поэтому же я решительно не советовал бы репетировать «Пир». Режиссер должен растаять в душах исполнителей, а тут он опять навалится на них и они опять будут связаны памятью о его требованиях.
И потому же нельзя менять mise en scиne обморока.
Что касается «молитвенника», то — право — в течение всего спектакля я Вам насчитаю таких «молитвенников» штук тридцать[260].
Стоит заговорить о них, чтобы внести в настроение артистов легкое раздражение, а стало быть, хоть немножко испортить их самочувствие. А оно сейчас драгоценнее всего.
Ваш В. Немирович-Данченко
305. Л. Н. Андрееву[261]
Между 26 марта и 6 апреля 1915 г.
Дорогой Леонид Николаевич!
Раз мне не удалось приехать на пасхальной неделе, сомневаюсь, что удастся теперь до 20-х чисел апреля, к самому приезду театра в Петербург. Сейчас я не могу оставить театр без себя. То, чем я сейчас занимаюсь, — резко наперекор моим желаниям, как никогда резко. Однако приходится испить чашу до дна. На это тоже нужно мужество.
Когда я Вам писал, что читал Ваше письмо с большим волнением, то в этом отражались все мои настроения этой зимы. Если бы Вы слышали каким-нибудь чудом мою трехдневную беседу, еще в начале сентября, с главными членами нашего театра и в особенности с Бенуа, Вы легко уловили и поняли бы глубоко пессимистическое отношение мое ко многим вопросам, которые Вы так тревожно ставили в Ваших письмах. Выводы, к которым я подходил с разных концов, сначала просто мраком легли на мою душу и возбудили во мне желание вроде того, чтобы уйти в деятельность какого-нибудь уездного земства, а потом так измотали меня, что на протяжении нескольких месяцев я был так вял, как много, много лет не помню себя[262].
{138} В последнее время я хотел написать обещанное длинное письмо, но это совершенно невозможно. Тут такие [в копии пропущено слово] и всевозможные нотабены, оговорки и примечания, разборка в противоречиях, то явных, то кажущихся, что письмо мое вышло бы просто целым большим литературным трудом о Художественном театре, войне, трагедии, членах совета, Леониде Андрееве, Бенуа, Пушкине, Чехове и пр. и пр. Вероятно даже, главный мой недостаток в настоящее время как директора заключается именно в том, что, слишком хорошо зная каждое дерево и куст, зацепляясь за них, я теряю значение, красоту и ценность всего леса. И в настоящее время я, пожалуй, больше всего занят именно расчищением моего до последней степени засоренного настроения для того, чтобы найти энергию для какой-нибудь, какой бы то ни было, но ясной программы.
Пока неудача не ослабляет духа, а только подхлестывает его, до тех пор он еще жив. Одна из крупнейших неудач, последняя, возбуждает во мне очень большую энергию[263]. Может быть, потому что я ее предвидел и только по вялости, о которой говорил выше, допустил. А может быть, и хорошо, что я ее допустил. Что Художественный театр болен, в этом нет ни малейшего сомнения. И это бы еще ничего, потому что болезнь не смертельная, но что он в недрах своих не хочет ясно понять, в чем его болезнь, это уже пахнет катастрофой. Неудача, о которой Вы, конечно, уже осведомлены газетным гулом, настолько шумным, что даже кажется странным, как могли люди уделять столько внимания театральному событию в разгар такого колоссального события, как война, — эта неудача, скажу без преувеличения, наполовину является недоразумением. Не только множество спектаклей гораздо худшей ценности имели неизмеримо больший успех, но даже вообще в нашем театре было не так уж много спектаклей таких достоинств, как Пушкинский. В этом я совершенно убежден и ясно вижу, в чем заключается это громадное недоразумение. И однако не проявляю охоты бороться с ним, потому что благодаря ему яснее и категоричнее производится диагноз болезни.