Шрифт:
— Я — радуга, — прошептала она.
— Молния бьет дважды.
Я пал пред ней на колени, ярым псаломщиком охватил алтарь ее чресел. Но она, словно в пляске лимбо, [37] подалась вперед и поглотила меня. Радуга превратилась в тигрицу. Я чувствовал, как пульсирует ее плоский живот.
— Не двигайся, — шепнула она, в ритме сердца сокращая потаенные мышцы.
Я едва не закричал, когда блаженство достигло зенита.
Епифания примостилась у меня на груди. Я ласково потерся губами о ее влажный лоб.
37
Индийский танец. Танцующие должны сильно выгибаться назад.
— А с барабанами еще лучше, — промурлыкала она.
— Вы, что же, при всех это делаете?
— Бывает, что в человека вселяются духи. Когда танцуешь банду [38] или на бамбуше. Тогда мы пьем и пляшем всю ночь и любим друг друга до утра.
— А что такое банда и бамбуше?
Епифания с улыбкой тронула мои соски.
— Банда — это танец во славу Гуэде. Священный танец, злой и бешеный. Его всегда танцуют в хонфоре общины. Хонфор — это храм.
— А Ножка говорил «хамфо»…
38
Индийский танец.
— Это одно и то же, просто диалекты разные.
— А бамбуше?
— Бамбуше — просто вечеринка. Это когда община хочет немножко выпустить пар.
— Вроде церковного пикничка?
— Ага. Только намного интересней.
В тот день мы были как блаженные нагие дети. Мы смеялись, бегали в душ, опустошали холодильник, говорили с богами. Епифания поймала на радио какую-то пуэрториканскую станцию, и мы плясали, обливаясь горячим потом. А когда я предложил пойти куда-нибудь поужинать, моя мамбо с лукавым смешком заманила меня на кухню и там перемазала нас взбитыми сливками. Даже у Кавано Джимми Брильянт и его пышногрудая Лил не едали ничего слаще.
Когда стемнело, мы подобрали с пола разбросанную одежду и перебрались в спальню. Мы нашли в чуланчике несколько свечей, в их бледном свете тело моей девочки сияло, как спелый плод. Хотелось попробовать ее всю.
В перерывах мы разговаривали. Я спросил Епифанию, где она родилась.
— В роддоме на Сто десятой улице. Но до шести лет я жила у бабушки на Барбадосе. В Бриджтауне. А ты?
— Есть такое место в Висконсине, ты, наверно, о нем и не слышала. Под Мэдисоном. Хотя теперь-то, наверно, это уже часть города.
— Похоже, ты туда не часто выбираешься.
— Я там не был с тех пор, как пошел в армию. А было это на другую неделю после Пёрл-Харбора.
— Почему? Неужто там так плохо?
— А мне туда не к кому ездить. Родители погибли, когда я в госпитале лежал. На похороны не смог приехать, рана не пустила. А когда комиссовался, дом уже забываться стал. Так вот и получилось.
— Ты у родителей один был?
— Да. Я был приемный, но от этого они меня еще больше любили.
Я почувствовал себя бойскаутом, дающим клятву верности. Вера в их любовь заменяла мне патриотизм. Она одна оказалась не подвластна времени, стершему даже их черты. Как ни пытался я вспомнить прошлое, всплывали только размытые фотографии.
— Висконсин… То-то ты у нас специалист по церковным пикникам.
— Ага, а еще по кадрили, по старым колымагам, по благотворительным кондитерским ярмаркам, по сельским молодежным клубам и пивным пирушкам.
— Что это за пивные пирушки?
— Это что-то вроде бамбуше для старшеклассников.
Епифания уснула у меня на груди, а я еще долго смотрел на нее. Ее круглые грудки чуть вздымались в такт ее дыханию, в свете свечей темнели шоколадные соски. За ее веками скользили тени снов, ее ресницы вздрагивали. Сейчас она казалась мне маленькой девочкой. Ее лицо было невинно, оно было так не похоже на страстную маску тигрицы, стонавшей и бившейся в моих объятиях.
Это безумие. Нельзя было сходиться с ней. Ее тонкие пальцы умеют держать нож. Она не моргнув глазом приносила в жертву животных. Если это она убила Ножку и Маргарет, то я себе не завидую.
Я не помню, как я заснул. Просто медленно погрузился в сон, мучимый нежностью к девочке, которой должен был опасаться. Вооружена и очень опасна — прямо как в полицейской ориентировке.
В ту ночь меня посетила вереница кошмаров, полных яростной злобы и гнетущей пустоты.
Я потерялся в неизвестном городе. Улицы были пусты. Указатели на перекрестке ослепли. Ни одного знакомого дома. Очень высокие здания без окон.
Потом я увидел вдалеке человека, клеющего к глухой стене части большой афиши. Из разрозненных кусков понемногу складывалось целое. Я подошел поближе. С афиши глядел Луис Цифер: злая улыбка карточного джокера растянулась во всю стену, как оскал мистера Тилью из «Стипль-чеза». Я окликнул расклейщика, и тот со смехом обернулся ко мне, сжимая в руке длинную кисть. Это был Цифер.
Афиша распахнулась, как театральный занавес, и за ней открылась бесконечная череда поросших лесом холмов. Цифер бросил кисть и ведерко с клеем и убежал внутрь. Я не отставал, гнал его сквозь кусты, как зверя. Потом он пропал, и я понял, что заблудился.