Шрифт:
Король ничего не ответил, но дал мне денег и небольшое драгоценное украшение, которое он всегда носил, точно я сослужил ему какую-нибудь службу! Затем он кивнул головой в знак прощанья, и я ушел от него, не переставая удивляться. После того несколько недель он ни слова со мной не говорил".
Из этого вы можете заключить, что Ричард был очень болен. Да, он был болен: умственный недуг питал недуг телесный, и из объедков этого пира поднимало свою косматую голову кровавое ожесточение. И сейчас в Сирии матери пугают своих детей, что их возьмет Мелек-Ричард — такое воспоминание оставила по себе ужаснейшая пора, когда он не знал ни жалости, ни покоя. Он никому не говорил о своих намерениях и ничего не желал выслушивать от других. Епископ Сарумский явился с целым запасом зловещих новостей: граф Джон попирал Англию пятою; Филипп французский вступил в Нормандию со своими войсками; вельможи Аквитании восстали. Если уж Бог судил, чтоб Ричарду нечего было делать на Востоке — на Западе его призывало кипучее дело. Да, но разве у Бога нет здесь дела? Что будет с Яффой, трепещущей под вражеским мечом? Что будет с Акрой, где французские войска тонули в грязи, где обе королевы были в их власти, а Сен-Поль творил суд и расправу? А что будет с Жанной?
Ни одна живая душа не продохнула её имени, а между тем, и день, и ночь её облик витал перед умственным взором короля Ричарда, наполовину скрытый багровыми облаками. Эти облака, мелькавшие по милому личику, были то рассеянный полк, то сбитая конница в припадке бешеного бегства. Из воротившейся кучи вдруг вскидывались белые длинные тонкие руки — руки Жанны, обагренные кипучей кровью… Но и наяву, как и в мечтах, когда он мчался драться или вдруг останавливался спасать других, являлась новая страшная окраска: чернота покрывала кровь. И из этой тьмы подымалась одна рука. Она предостерегала:
— Терпи!.. Я оторвана от тебя, я окружена непроницаемой оградой, я далеко от тебя!..
Так всегда было: угрозы, порочные стремления, кораблекрушение, гибель; у неё — предсмертные судороги и самоотречение, у него — бешенство и поражение. Но то были благодетельные муки. А были и другие, не столь очистительные, проклятые муки: это — когда в его голове внезапно являлась мысль, что ею владеет другой, что он ограблен и не в силах вернуть свое. В таких случаях бешенство дикого зверя заливало его бурным потоком. Ведь тут нельзя было не ринуться, крадучись, вперед, ни сверкнуть в воздухе мечом, ни рвануть врага зубами. Это — не Жиль де Герден! Здесь были только налицо все свойства силы и хищные похоти лютого зверя, но без его силы. В такие минуты дьявольского наваждения Ричард мерял взад и вперед свою комнату или плоскую крышу, а в его диких охотничьих глазах сверкало неистовое бешенство леопарда в клетке.
— О, Боже мой! Боже! Долго ли это ещё будет тянуться? — восклицал он.
Увы! Клетка его была гораздо ниже всякой комнаты и гораздо крепче, ведь он сам делал к ней запоры. Но надо отдать ему справедливость: когда, наконец, грустный образ Жанны выплывал из-за бурных туч, как тихая луна, он смирялся, падал перед ним в прах.
Иной раз, особенно на заре, когда прохладный ветерок пробирался меж деревьев, он более ясно видел пред собой цепь событий и мог судить, кого следует обвинять. Как он ни был до мозга костей великодушен, тут не щадил бича. Бичевал он и себя перед образом Жанны Сен-Поль — этой чистой святой, отдавшей свою гордую плоть на поругание ради его блага. Он был в этом уверен так же, как в своем страстном желании обладать ею; и чем сильнее было это желание, тем более бесился он при мысли, что его ограбили. Грабитель, как он сам сознавался, был ограблен!
Так началась опять старая адская борьба. Заря за зарей выходил он, углубленный в такие думы, один на бестенные пустыри, к тихим, плещущим волнам моря, в сады или на плоскую крышу дома, лицом к лицу с нарождающимся днем, с молитвой, трепещущей на устах, но не сходящей с иссохшего языка. Отчаяние овладело им, и он вел своих людей на смертный бой, чтобы верней найти там смерть и себе. Время шло и дотянулось до начала лета, а Ричарда всё ещё посещало каждую ночь раздумье о его грехе, и каждый день прибавлял новые поводы к раскаянию.
Однажды утром, вместо того, чтоб в одиночестве бороться самому с собой, он пошел к аббату. Пусть Мил'o сам расскажет об этом.
"В день святых Прима и Фелициана король пришел ко мне раненько, когда я ещё лежал в постели.
— Мил'o! Мил'o! — сказал он. — Что делать мне, чтобы спастись?
Он был весь белый, с диким взглядом и весь дрожал.
— Возлюбленный господин мой! — отвечал я. — Спаси ты свой народ! Со всех сторон к тебе взывают — из Англии и из Нормандии, из Анжу, из Яффы и Акры. В мольбах нет недостатка.
Король покачал головой.
— Здесь, — сказал он, — я больше ничего не могу поделать. Бог против меня: дело слишком свято для такого нечестивца, как я.
— Государь! Все мы нечестивцы, спаси нас Боже! Если Господь отстраняет вашу милость от Своего намерения, вы можете, по крайней мере, оградить от других свое собственное. Может быть, здесь вы сами взяли на себя слишком большое бремя, но там, на родине, это бремя возложено на вас. Отказываясь здесь, вы приобретете там. Иначе и быть не может!
Я верил в то, что говорил, а он пощипывал свои наколенники и покачивался из стороны в сторону.
— Мил'o, они побили меня! Сен-Поль, Бургундец, Бовэсец. Они загрызли меня, как собаки… Мил'o, да кто же я такой?
— Государь! — ответил я. — Вы — сын своего отца. Как они прежде лаяли на старого льва, так лают теперь на молодого.
С открытым ртом уставился он глазами в меня и воскликнул;
— Богом клянусь, Мил'o! Я сам на него лаял и думал, что он того стоит.