Шрифт:
– Заладили.
– Отец поморщился, как от боли.
– Ничего страшного. Слова без смысла. Что значит ничего? Что значит страшное? Никто не хочет понять, а говорят. Вот и он про свое царствие небесное…
Вошла мать, отец недовольно замолчал. Она оправила одеяло, присела на край постели.
– Ты ступай, - сказал ей отец.
– Ложись у девчат, поспи. Он со мной посидит. Я недолго задержу…
Жильцов понял, что отец намерен завести серьезный разговор. Нетрудно догадаться о чем. Уж очень нехорошо отец усмехнулся, когда произнес «недолго».
Мать ушла.
Отец опять трудно молчал, пересиливая себя. Наконец заговорил:
– Не понял он меня, нет… Я ему одно, а он мне другое, - отец говорил о священнике.
– Оказывается, все грехи можно с человека списать. У них это просто. От одного кающегося грешника больше радости на небесах, чем от девяноста девяти праведников. Прямо так и написано у них в книгах. Открытая пропаганда греха. Чем его больше, тем лучше. Можешь семь раз в день согрешить против Христа и семь раз сказать: «Каюсь», - все простится. Вот ведь как. А я жизнь прожил, такого не знал. Всего-навсего сказать. Дела не требуют. Обманул - покаялся. Своровал - покаялся. Неплохо они устроились. Бог все простит.
– В глазах отца Жильцов увидел детское недоумение.
– Вы бы, папа, попробовали уснуть,- посоветовал Жильцов.
– Не перебивай.
– Отец опять поморщился, как от боли.
– Он меня не перебивал. Я ему говорю: «Есть за мной тяжкий грех - жестокосердие. Можно его с меня перед смертью снять?» Он говорит: «Если есть раскаяние, то есть и прощение. Покайтесь и придете в царствие небесное». Я тогда предлагаю: «Ну ладно, давайте разберемся по порядку…»
– Вы, папа, не расстраивайтесь. Что он понимает?
– Жильцову хотелось прекратить слишком волнующий отца разговор, но никак не получалось, отец только сильнее нервничал.
– Дослушай хоть раз по-человечески!
– выкрикнул отец.
– Живем под одной крышей, а по-человечески не говорим!
Тут и Жильцов занервничал:
– Неправда, папа, говорим. Когда я из госпиталя пришел, сколько переговорили. Я помню. С Василием случилось - о чем только не говорили. Я все помню.
– И я помню!
– выкрикнул отец.
– У меня память крепкая. Рад бы позабывать, а она держит. Ты молчи, не перебивай. Вы с матерью себе в голову взяли, что мне вредно говорить. Мне полезно говорить, мне недолго осталось… Вот он меня слушал внимательно. Только не понял самое главное, хотя старый человек и образованный.
– Вы, папа, не волнуйтесь, - Жильцов наклонился ближе к отцу, - я вас слушаю.
– Не понял он меня, - по-детски пожаловался отец.
– Самого главного не понял. У меня на совести не перед богом грех. У меня перед людьми большая вина. А я к богу с просьбой полез ни с того ни с сего. Словно к начальству со своей жалобой. Сроду перед высшими не заискивал, ничего не просил, а перед смертью полез… Старый дурак глупее молодого. Не зря говорится. Ты слушай, не перебивай. Я тебе скажу. Мне тебе труднее все сказать, чем ему, он к этому привычный, а ты мне сын родной, тебя стыжусь. Но ничего не поделаешь, с собой унести не имею права.
– Отец всплакнул коротко и сердито.
Жильцов словно впервые видел сейчас исхудалое лицо, заслезившиеся глаза.
– Тебя в войну с нами не было, ты не видел.
– Отец говорил и часто помаргивал.
– Мать ребят затирухой спасала, все на базар снесла, дом голый, но крыша своя, жить можно. А люди как бедовали, женщины с детишками. Привезут их на станцию и… - Отец всхлипнул.
– Одна пришла: «Пустите в дом». А я от нее за дверь и, значит, на засов. Сам стою в сенках. Она колотит из последних сил. Больная, ребенок в сыпи - я не открыл. Перезаразит ребят - что тогда? Что я вам с Володькой скажу? Руки себе покусал, а не открыл. Слышу - ушла. Я постоял - и в дом. Детишки спрашивают: «Кто стучал?» Я им говорю: «Жулики стучали. Одни останетесь - никому не отворяйте». Маленькие еще были, не поняли. Жулики разве стучат? А матери дома не было.
– Отец сглотнул какой-то комок.
– Та, с ребенком, больше не приходила. И на улице не встречал, только снилась. И теперь, бывает, вижу во сне.
– Отец помолчал и опять заговорил о непонятливости священника: - Он думает, что одного покаяния достаточно. А где та женщина и ребенок? Где их найти? Как вину свою загладить? Как у них выпросить прощения? Они, может, померли обое. А чья вина?
– Так разве ж ваша только?
– Жильцов жмурился, борясь с жалостными слезами.
– Вы, папа, лишнее на себя не берите. Я вам за ребят говорил спасибо и теперь скажу. Вам за них только благодарность причитается - хоть от людей, хоть от бога. Уберегли в такое страшное время.
– И ты не понял.
– Отец отвернулся к стенке и в стенку задал вопрос: - А Василий? Ему за что такое несчастье? За чью вину он сейчас расплачивается?
Жильцов не удержал стона.
– Я, папа, тоже… я живой человек! Зачем меня в больное место?!
– Он переждал, чтобы отпустило в груди, твердо заявил отцу: - У Василия своя причина, вашей там нет. Со всяким шофером может случиться. Частники выкручиваются, бегают по адвокатам - мне сколько случаев рассказывали. Василий сам не захотел выкручиваться. «Лучше, - говорит, - свой срок отсидеть, чтобы совесть не так мучила…» - У Жильцова в памяти всплыло. Плакал навзрыд взрослый сын, вспоминал девочку-торопыжку, выскочила она из-за угла перед самыми колесами.
– Мне бы какой срок!
– сказал отец в стенку.
– Я виноват, а он за меня в тюрьме.
– Да не в тюрьме он!
– шепотом Жильцов глушил рвущийся крик.
– На стройке работает, живет в общежитии, только отмечаться ходит.
– За меня сидит!
– отец упрямо гнул свое.
– За меня. Ты иди. Я спать буду.
– Давно пора!
– съязвил Жильцов и пошел в беседку.
Не то чтобы спать - он даже прилечь не мог на свой топчан. До утра просидел, промучился от жалости к отцу, думал о Василии. Сигареты кончились, он излазил пол беседки - и попусту. Стал искать в траве, нашел полпачки. Сигареты отмокли, он их сушил в кулаке, костерил молодых домочадцев. Ни черта не умеют сберечь, рассыплют - не поднимут, и так у них во всем. Они ли выросли на затирухе? Старик мучается, из-за них прогнал женщину с ребенком, а они спят, как коней продавши. Где, спрашивается, у них совесть?!