Шрифт:
С правой стороны царя, на застланных сукнами скамьях сидели митрополиты, архиереи и весь освящённый собор. Чёрные клобуки, надвинутые на худые и строгие лица, чёрные рясы, кресты и чётки — всё это смотрело мрачно и внушительно, как картина страшного суда. Тут и Сергий спасаярославский, которого мы недавно видели на чёрном соборе в Соловках, и Павел суздальский, и Павел сарский, и Питирим новгородский.
По левую сторону от царя, на скамьях же, бояре, окольничие и думные люди — всё, что заправляло московскою землёю от Пскова до Албазина на Амуре, от Соловков до южного рубежа русской, всё шире и шире разлетавшейся территории. Тут были лица большею частью хорошо упитанные, гладкие, бородатые.
За особым столом — дьяк Алмаз Иванов. Горы бумаг, книг и потемневших от времени свитков почти всего его закрывают собой. И лицо его, такое же жёлтое, как эти свитки, смотрит спокойно, только изредка щурятся его усталые глаза, перечитавшие все эти горы бумаги и перенёсшие в его глубокую, как бездонная пропасть, память тысячи мельчайших подробностей дел, статей разных, уложений, указов, отписок, справок, памятей. Худыми, привычными пальцами он держит белое, как снег, гусиное перо и неслышно водит им по бумаге.
Тихо в избе. Собор ждёт кого-то. Кого же больше ждать, как не того, кого собрались судить вселенне! В полночь он въехал в Москву и проследовал в Кремль Никольскими воротами, которые тотчас же за ним и заперли, поставив сильную стражу и разобрав даже мост, соединявший эти ворота с городом. Так вот, какого страшного подсудимого ждёт вселенский собор!
Скоро за дверями столовой избы послышались чьи-то ровные, сильные шаги. Звякнули алебарды стрельцов, стоявших у входа. Какое-то невольное движение, словно дрожь, прошло по собору, как будто бы в тихий ясный день по безоблачному небу пронеслось облачко и провело бегучую тень по высокой траве. Глаза всего собора обратились к входным дверям — обратились с каким-то страхом, полные ожидания. И глаза царя блеснули неуловимым светом, и закрытые веками глаза Паисия патриарха открылись, словно бы икона глянула с тёмного полотна человеческими глазами, и глаза дьяка Алмаза Иванова поднялись от бумаги.
Двери распахнулись широко, на обе половинки, чтобы пропустить что-то большое. Это было распятие, несомое перед патриархом. За распятием вошёл и тот, кого звали на суд. Невольная дрожь прошла по собору, когда увидали того, кто вошёл. Это всё был тот же прямой, суровый на вид, массивный человек, которого так часто когда-то, около десяти лет назад, видела Москва на всех торжественных служениях, в церковных ходах и в царской думе, и перед взором которого всё склонялось и трепетало; тот же повелительный вид, те же повелевающие глаза, только по всему этому прошло что-то разрушительное, пригибающее к земле, вытравляющее живой цвет лица, задувающее огонь глаз, обесцветившее до седины воронёный волос головы и бороды.
В добрых глазах царя блеснула жалость — веки задрожали… Это ли его бывший «собинный» друг, его любовь и гордость!..
При виде распятия и вошедшего за ним подсудимого весь собор стал на ноги.
— Владыко Господи Боже наш! благослови вход раба твоего и отверзи уста его, да возвестят хвалу твою — всегда ныне и присно и во веки веков! — громко возгласил вошедший.
Потом, обратясь лицом к царю, он поклонился ему до земли. Царь испустил глубокий вздох, увидав, как у поклонившегося ему разметались по полу поседевшие волосы. Поклонившийся встал и, откинув назад упавшие ему на лицо волосы, вторично припал клобуком к царскому подножию. Царь крепко стиснул челюсти, чтобы не заплакать. Поклонившийся, приподнявшись вторично от полу, в третий раз поклонился.
Сделав полуоборот к патриархам, он и им поклонился до земли дважды. За всеми его движениями жадно следили глаза всего собора, а узкие серые глазки Питирима, митрополита новгородского, каждый поклон Никона сопровождали злорадным блеском[29].
Когда Никон поднялся, наконец, от полу, расправляя волосы, на лицо его, бледное и бесцветное, как у арестанта, набежала краска. Патриархи, в свою очередь, глубоко нагнули головы, а потом глазами указали на лавку, по правую сторону государева места.
Глянув в ту сторону, Никон сразу понял, что его приравнивают к простым архиереям, что особого места для него не приготовили. Зловещая искра блеснула в его глазах.
— Я места себе, где сесть, с собою не принёс… Разве сесть мне тут, где я стою, — сказал он хрипло, с дрожью в голосе, и оперся на свой посох, глядя прямо в глаза государю.
И добрые глаза последнего блеснули: та искра, что зажглась в глазах у Никона, зажглась и у царя. Питирим незаметно толкнул локтем соседа своего, Павла, митрополита сарского, и указал глазами на то, что происходило впереди. Перо дьяка Алмаза Иванова заскрипело по бумаге, спеша запечатлеть чернилами навеки этот исторический момент.
— Пришёл я узнать, для чего вселенские патриархи меня звали? — продолжал подсудимый тоном допрашивающего, тоном судьи, и снова вопрошающе посмотрел на государя.
Алексей Михайлович порывисто сошёл с своего места, путаясь ногами в своём длинном одеянии, и стал перед патриархами, как бы ища укрыться под их святынею.
— Святая и пречестная двоице! вселенстии патриаоси! — заговорил царь дрожащим голосом, неровно, торопливо. — От начала московского государства соборной и апостольской церкви такого бесчестья не бывало, как учинил сей бывший патриарх Никон: для своих прихотей, самовольно, без нашего повеления и без соборного совета церковь оставил, патриаршества отрёкся, никем не гоним, и от этого его ухода многие смуты и мятежи учинились, церковь вдовствует без пастыря девятый год… Допросите бывшего патриарха Никона: для чего он престол оставил и ушёл в Воскресенский монастырь?