Шрифт:
Между двумя этими берегами, в середине его жизни, в самый разгар его великого кочевья возникает, как мечта, как видение, несбыточный образ Риты Устинович. На скрещении побежденной, естественной тоски о женственности и победившей ее мужественной воли рождается эта гипотетически прекрасная фигура, чудное соединение идейности и женственности, Рита Устинович, которая могла бы стать именно той, что нужна герою, и не стала, а ушла как воображенный идеал.
Интересно, что из трех спутниц Павла Рита Устинович – единственный образ, не имеющий ясного жизненного прототипа. Указания на то, что прототип все-таки есть, глухи и неопределенны. Но даже если и есть – ясно, что в образе Риты воображение Островского дорисовывает все-таки большую часть. Всюду предельно точный, здесь он домысливает целые эпизоды, придумывает дневники Риты – он вводит Риту медленно, через посредника, пробуя на чувстве к ней сначала Сережу и только потом Павла. Уже издав книгу, Островский для киносценария о Корчагине придумывает новые эпизоды с участием Риты – так, словно расстаться не может с этой вечной и несбывшейся любовью.
Почему же Павел «разгромил, глупый» свое чувство к Рите? И не предопределена ли эта «глупость» много раньше, чем Корчагин ее совершает? И такая ли уж это «глупость»? С точки зрения внешнего жизнеустройства героя – может быть. С точки зрения внутреннего духовного пути – нет.
Поразительная фраза, сказанная Корчагиным Тоне Тумановой в момент окончательного разрыва, открывает нам секрет: «У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею не можешь».
Корчагин полюбил идею. Это любовь всецелая, захватывающая, вытеснившая все из души героя. Это любовь, осуществившая в нем целостного человека. Она соперниц не имела. А если и имела, то рядом с нею они все равно оставались несбыточными призраками.
Герой был обручен с идеей; жизнь его оказалась настолько полной, что обыкновенная любовь рядом с этой жизнью была просто профанацией. Островский угадал: идея, заместившая плоть, – вот внутренняя тема корчагинской судьбы. Корчагин просто не состоялся бы как характер, нарушь он это условие.
И вот Павка «уже разгромил, глупый, свое чувство к Рите», «ударил по сердцу кулаком».
… Чехов шутил, что медицина ему жена, а литература – любовница. Так еще раз было доказано, что здоровое потомство родится от любви, а не от «закона» и что любовь властна избрать себе любой объект.
Русская литература знает идею не просто как бесплотный словесный символ – она знает тяжесть слов, вес идей. Это ощущение идеи как плотной, осязаемой, почти материальной силы, кажется, ни в какой другой стране и ни в какой другой литературе не предстает так явственно, как в русской. Вспомним, сколь часто возникает у наших классиков мысль о сокровенности, невыразимости истины: словно называя что-то, мы создаем какое-то новое словесное существо – идею – и, создав, уже вступаем с этим новым существом в особые отношения, в которых оно имеет свое право и свою свободу.
Девятнадцатый век проходит в русской литературе под знаком нарастания этого самостоятельного могущества идей в структуре художественного мышления. У Тургенева владеющие героями идеи часто сравнимы с элементами быта, с пейзажами или портретами, герои Тургенева фехтуют идеями – это легкое и острое оружие, оно всегда под рукой. Герой Чернышевского, избирая идею в союзницы, уже чувствует сверхчеловеческую тяжесть ее руки – только Рахметову по силам эта спутница. И может быть, ни у кого в русской классике мощная власть идей (да и самое это слово) не приобретает такую всесокрушающую силу, как у Достоевского.
Известно, что Н. Островский относился к Достоевскому отрицательно и вычеркнул его книги из списков своей библиотеки. Отношение это понятно: у Достоевского идеи слишком очевидно съедают человека. Откровенность, с которой Достоевский говорит об этом, не может не оттолкнуть Островского: он рожден в другое время, у него другие идеи; самый характер воплощения идей в жизни его героев – другой. У Достоевского люди гибнут, потому что идеи, захватывающие их существование, сталкиваются между собой.
Герой Островского продолжает жить и действовать, потому что им владеет одна идея, безраздельно и всецело забравшая все его существо. Да, это другая эпоха! И все же мы никогда не разгадаем Корчагина вне старой русской почвы: сама принципиальная возможность такой судьбы гениально предсказана в русской классике. Роман человека с идеей, роман до гробовой доски – счастливый и безоглядный – вот эта судьба.
Да, книга Островского написана, что называется, точно на тему. Из цепи великого раздумья русской литературы это звено не выкинешь, и, наверное, здесь – секрет удивительного успеха этой книги в атмосфере России XX века. Атмосфера предполагает Корчагина. В 1918 году Горький с гордостью пишет, что грядет «человек-герой, рыцарски самоотверженный, страстно влюбленный в свою идею». Это предсказан Островский.
Его герой впервые чувствует себя человеком в тот момент, когда решает: «большевистская партия и коммунистическая идея», о которых говорит Федор Жухрай, – его, Корчагина, жизнь.
«Самое дорогое у человека – это жизнь…» Эта всемирно известная, ключевая фраза в черновиках романа (то есть до журнальной работы над текстом) кончается словами: «чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за идею коммунизма».
«Скажите, – спросили его незадолго до смерти, – если бы не коммунизм, вы могли бы так же переносить свое положение?»