Шрифт:
— Это что, с моральной точки зрения?
— Ну что вы, с материальной, с самой что ни на есть материальной. В направлении, угрожающем жизни человека на земле.
— Жизни?
— Все усилия человеческого разума направлены на самоубийство.
— О профессор!
— Сейчас я все объясню, — сказал Марре Шуар, спокойно допивая свой чай.
Януш вздохнул.
— Так вот, сейчас, в данный момент, это пока лишь мое личное впечатление, но это не значит, что оно не отвечает объективной действительности. Я и ощущаю и просто очень хорошо знаю, что сейчас мы входим в область результатов, к которым привела эта направляющая, определившаяся несколько веков назад. Пожалуй, все-таки в период Ренессанса и гуманистов, в период Леонардо… Леонардо — это величайший перелом в истории человечества, — заметил он как бы между прочим. — Так вот, вся прекрасная, а также далеко не прекрасная история развития человеческой мысли может привести к гибели. Да, да, я имею в виду это мощное крещендо… достижения Ренессанса, восемнадцатого столетия, ведущие к открытиям девятнадцатого столетия и к последующему развитию их в двадцатом.
— Вы так говорите об истории науки, — прервал его Януш, — как будто это что-то обособленное. А ведь достижения науки тесно связаны с промышленным развитием, колониализмом, капитализмом, с политикой… с революциями…
Марре Шуар буквально подскочил на своем месте и взглянул на своего собеседника точно птица, собирающаяся клюнуть.
— Ну что вы мне рассказываете! Это и каждый ребенок знает… Но куда важнее опыт, опыт… практическая жизнь в ее повседневности. И ты не можешь не признать, что опыт, накопленный нами за последние двадцать, тридцать, а то и сорок лет, — это уже нечто… Но мы стоим на пороге новых событий — и это будет уже явным разоблачением удивительно гнусных вещей… Ведь не ради моих красивых глаз они там в Гейдельберге хотели что-то разузнать. Ты знаешь, чего они хотят?
— Догадываюсь, но не совсем.
— И не только немцы. Наши тоже. Они бы хотели узнать, как одним ударом… раз-два… уничтожить города, народы, цивилизацию…
— Но если они уничтожат все, то как же будут жить?
— Вот в том-то и вопрос. А науке уже кое-что известно… в этом плане…
— Газы?
— Газы? Да, разумеется, и газы. Я думаю, что Гитлер применит их в ближайшей войне.
— Вы верите в войну?
— Человече, да где ты живешь? Неужели в Польше все такие наивные, как ты?
Януш обиделся.
— Вы называете это наивностью…
— А как же еще? Война неизбежна.
— Почему?
— А ты взгляни, как мы его вооружили…
— Кого?
— Да Гитлера же… Ведь это же мы его вооружили, и все мы в этом виноваты, — я, ты, Лаваль, Даладье и прочие, как бишь их там, наших полишинелей… Чемберлен… Рузвельт… Все мы вооружили его благодаря своему попустительству.
— И у него большая сила?
— У него вера, он не испытывает ни малейших сомнений, не признает никаких угрызений. Это очень важно. Весьма вероятно, что он применит газы. Но газы — это идиллия по сравнению с некоторыми другими вещами. Я уже сказал тебе, что это все ваша соотечественница, которая приехала сюда из Варшавы. Ты же слышал об урановой руде… Помнишь? Ведь они в своем сарае перерабатывали целые вагоны ее… Зачем? Они сами не ведали, что творят. Впрочем, это не имеет непосредственного отношения… Но вот уран…
Марре Шуар задумался, снова уставившись теперь уже в пустой стакан, будто разглядывая какой-то сложный, точный прибор.
— Так вот, вся тайна может заключаться в уране.
— Почему?
— Мы-то уже знаем, что она заключается в уране, — вздохнул ученый, — только вот не знаем, как это сделать. И именно это они хотели бы узнать от меня. Нет, они еще не знали, что дело в уране. Десять лет назад… Но теперь уже знают. И вот сейчас-то и начнется гонка…
— Какая гонка? — Януша стало раздражать, что роль его в этом разговоре сводилась к тому, что он вставлял в монолог ученого француза нелепые вопросы. Если уж на то пошло, то он никак не верил в значительность того, о чем говорил Шуар, и относился ко всем этим проблемам весьма равнодушно. Формулировал Януш свою точку зрения очень просто: у него слишком болит палец, чтобы расстраиваться из-за града, выбивающего поля. Разумеется, человечество казалось ему достойным сострадания, но одновременно и обреченным на мучения. Значит, и на уничтожение? — спросил он себя неожиданно в тот момент, когда равнодушно произносил слова: «Какая гонка?» И вдруг его снова охватила дрожь. Еще глубже в его душу просочились слова Шуара: «Все мы вооружили Гитлера благодаря своему попустительству». И не ожидая ответа собеседника, он добавил, словно успокаивая самого себя:
— Но ведь войны же не будет. Прошлая война — это было что-то страшное. Я видел ее…
— А я говорю тебе, что это была идиллия, — снова сорвался с диванчика седой низенький человечек. Он резко скинул очки, и Януш увидел перед собой его зрачки в оправе красных век, которые выглядели так, будто были изъедены чем-то, как будто крохотные червячки обгрызли ресницы и проточили в веках тысячи мелких белых дырочек.
— Ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге? Тебе и Гане, а может быть, и Хорсту… Между прочим, ты был у Гани?
— Был.
— Ну и что?
— На сей раз только разодрала свои ризы.
— Ты злоречив. А зачем это? Она очень несчастный человек. Ты должен сходить к ней еще раз.
— Не могу.
Марре надел очки и, поудобнее устроившись на диванчике, снова уставился на Януша, как будто увидел его впервые.
— Это что же, — спросил он, — мы настолько эгоистичны?
Януш пожал плечами.
— Да. Я ужасный эгоист. Но вы знаете, профессор, человек не может перестать быть таким, какой он есть.
— Ну да? Элементы изменяются, а человек не может? Разумеется, может.
— А мне кажется, что нет. Во всяком случае, я не собираюсь менять свою сущность.
— А твоя сущность — эгоизм?
— Видимо, да.
— Ты сделал из этого культ? Как Баррес? Le culte du moi? [19]
— Нет, культа я не делал. Но к миссис Доус больше не пойду.
— Ну хорошо, хорошо. Так ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге?
— Вы многое там говорили!
19
Культ своего я (франц.).