Шрифт:
— Да, очень весело, очень весело! Ха, ха, ха!
— А нельзя узнать, отчего тебе так весело?
— Должно быть, перед слезами.
— Что ты, милая! Откуда могут быть слезы, птичка моя?
И я беру твою руку и пожимаю ее.
Ты встаешь и подходишь ко мне. Тихонько вынимаешь свою руку из моей, кладешь обе руки мне на плечи и серьезно, тихо смотришь мне в лицо.
Я и сейчас вижу, как ты стоишь передо мной. На тебе платье из тонкого перкаля, красное в белый горошек. На шее золотая брошка с опалом. В волосах металлический гребень. Стоишь, нагнувшись надо мной. Я смотрю на твою грудь, слегка волнующуюся под платьем. Потом перевожу взгляд на твое лицо. Твои губы слегка вздрагивают.
— Любишь меня, Массино? — спрашиваешь ты тихо.
— Дитя мое, ведь ты знаешь, как я люблю тебя!
Я беру одну твою руку и прижимаю ее к губам. Ты тихонько отнимаешь ее и снова кладешь мне на плечо. Что-то, похожее на подавленный вздох, наполняет твою грудь. А я сижу и любуюсь тобой.
— Ты любишь меня, Массино? — после минутной паузы снова спрашиваешь ты.
— Манюся моя!
И я обнимаю рукой твою талию и привлекаю тебя к себе, не вставая с места. Ты вся начинаешь трепетать. Твое дыхание ускоряется, руки дрожат на моих плечах.
— Да неужели это правда, Массино? — спрашиваешь ты. — Неужели ты любишь меня?
— Как же доказать тебе это?
— Как доказать? — медленно, как бы разочарованно, повторяешь ты, и твой взгляд уносится куда-то далеко поверх моей головы. — Как доказать? Откуда я знаю?
— Счастье — это факт, не требующий доказательства, — проговорил я, не отпуская тебя. — Я счастлив.
— Ты счастлив, — повторила ты как-то бездушно, точно эхо. А потом, обратив ко мне взгляд, в котором вдруг зажглись ка кие-то загадочные искры, ты спросила:
— А что такое счастье?
Я смотрел на тебя. Мне было так приятно смотреть на тебя, упиваться твоею красотой. Это было мое счастье. Вдаваться в такую минуту в философские определения счастья — было бы грубой профанацией. Ты первая прервала эту минуту своим смехом. Со двора донесся звук колокольчика.
Ты выбежала, чтобы не возвращаться больше. А я сидел на веранде, курил папироску, пускал тонкими клубками дым и плавал в розовых волнах наслаждения, ожидая тебя.
Дурень, дурень! Ослепленный, эгоистичный дурень! Как же я мог не понять тебя тогда? Как мое глупое сердце не вспыхнуло, как мои уста не вскрикнули, как мои руки, мои зубы не впились в тебя?
Ведь я знаю, понимаю теперь, что эта минута решила мою участь. Что в эту минуту я потерял тебя.
О, я дурак! О, я ослепленный эгоист! Эстет убил во мне живого человека, а я еще и горжусь своим трупом!
Маня, Маня, простишь ли ты мне непростимый грех этой минуты?
* * *
«Помнишь ты платье, в котором я была в тот вечер? Красное в белый горошек. Оно до сих пор со мной. Я берегу его как святыню, как самую драгоценную памятку.
Оно мне напоминает последние минуты, проведенные с тобой. Бывает так, что, глядя сама на себя, вспоминая свои похождения, я начинаю сомневаться, я ли это или, может быть, моя душа вошла в какое-то другое, чужое тело. В такие минуты это платье — живое доказательство моего тождества.
Я целую его и омываю слезами. А знаешь почему? У меня возникла и гвоздем сидит в голове мысль, что именно в этом платье я должна снова появиться перед тобой.
Вот почему я берегу его как святыню. Оно для меня — живая порука лучшего будущего.
Бедные мы создания с нашими святынями! Клочок старого полотна, на сушенное крыло давно убитой птицы, давно засохший цветок, старая книга на давно забытом языке — а смотри-ка!
Прикипит наше сердце к такой вот бездушной вещи, построит на нем наше воображение все самое лучшее и самое страшное, что есть в нашей природе, — и мы носимся с этой вещью, бережем ее, страдаем, и боремся, и умираем за нее!
А глянуть со стороны нечуткими глазами и неверящим сердцем — только засмеешься или плюнешь и отвернешься!»
* * *
«Как я смеялась, как я смеялась, садясь в бричку рядом с Генрихом!
Звонок колокольчика — это был наш условный сигнал. Я еще днем уложила свои вещи и тайком передала ему. Он держал их у себя в бричке.
В своей комнате я только написала записку отцу: «Папочка! Уезжаю на два дня к тетке в Городок. Она очень звала. Не беспокойся обо мне». Положили ему на стол и вышла. Ни облачка сожаления не было и душе.
О, позже, гораздо позже пришло оно, но уже не облачком, а настоящей осенней тучей, которая перешла в трехдневную — что я говорю! — в трехлетнюю непогоду.