Шрифт:
Как раз в это самое время явился из суда курьер с распоряжением — он разыскивал надзирателя.
— Пан надзиратель, — спросил он из коридора, — где тут сидит Иоська Штерн? Тут от суда распоряжение, чтоб его отпустили на свободу.
А Иоська был уже свободен за минуту до этого.
‹Львов, сентябрь 1889›
СРЕДИ ДОБРЫХ ЛЮДЕЙ
(Рассказ)
I
Что вы разглядываете мои руки? Ну полно вам, бросьте! Некрасивы они, да еще и в мозолях. Господа не любят таких рук у девушек. Вы не думайте, что я на легких хлебах выросла и так себе, с легким сердцем, на легкий хлеб пошла! Какое там сердце! Не хочется об этом и говорить — и не спрашивайте! И вспоминать не хочу!
А что рассказывать вам о прежней жизни? Это такая неинтересная и обычная история, каких тысячи можете услышать.
Отец мой был управляющим у одного помещика на Подолье. Хорошо ему жилось. Мать свою плохо помню. Помню только, как она меня ласкала и целовала, называла яблочком румяным. Верно, и не думала и во сне ей не снилось, куда ее яблочко покатится.
Отдали меня в школу в Тернополе. Недолго я там училась. Я была очень красива, и мама очень меня любила, вот и уговорила отца взять меня из школы после трех лет ученья.
— На что нашей Ромочке школа, — говорила она, — на что ей голову себе забивать? С ее красотой недолго она дома засидится. Скоро ее возьмут от меня, так хоть нагляжусь, как она, мой цветочек, растет да красой наливается.
Вернулась я домой и тоже рада была. В селе так хорошо. У помещика тоже были девочки, мы вместе резвились, на фортепиано играли, гуляли по огромному саду, мой отец катал нас по пруду на лодке.
Недолго продолжалась эта радость. Мама умерла от воспаления легких, отец очень затосковал, начал пить и плакать по ночам, и однажды утром: я нашла его в постели мертвым, с перерезанным горлом, в луже крови. Я обомлела, увидев его, плакала и убивалась, не в состоянии понять, что с ним случилось. Говорили тогда, что оп убил себя с тоски по маме, но я этому не верила. Мне было уже двенадцать лет, и я знала, что он маму не любил, часто у себя в спальне они ссорились, и мама втихомолку плакала и все твердила:
— Ну, что этот негодяй делает! Что он делает! Он меня в гроб вгонит! Собственного ребенка зарежет!
Я тогда не понимала этого и потом не могла понять, что все это значило. Я только смутно догадывалась, что и мама, наверно, из-за этого умерла. Я мучительно раздумывала над всем этим, но так ни до чего и не додумалась. Отец был так добр ко мне, так меня любил, одевал меня хорошо, покупал все, чего я ни захочу, и страшные мамины слова «собственного ребенка зарежет» не укладывались в моей голове, казались какою-то дикою выдумкой.
Но после смерти отца мне сразу все открылось.
Еще не успели обмыть и обрядить покойного, как в доме появился помещик, управляющий и еще несколько служащих вместе с комиссаром из уезда и полицейскими стражниками. Начали отпирать ящики, перетряхивать всё, заглядывать во все углы. Что там нашли — не знаю, я все время стояла возле тела покойного, жалась к нему, словно у него искала защиты, — не плакала, а только дрожала и всхлипывала, как ребенок. Лишь потом я слышала, как вокруг шептались: «Вор, вор, обкрадывал хозяйскую кассу, держал любовницу в селе!»
Я и не прислушивалась ко всему. Я так любила отца!..
Помещик приходил еще раз, когда покойный уже был обряжен, но и не взглянул на него, только подозвал меня, взял за подбородок, посмотрел на мое заплаканное лицо, погладил по голове, дал дукат, а после похорон велел уложить мои нехитрые пожитки, посадить меня на подводу и отвезти в Тернополь, к дяде, брату покойницы мамы, Все остальное, что было в доме, помещик удержал как возмещение за то, что украл отец.
II
У дяди, бедного магистратского чиновника, было пять дочерей — старшей перевалило за двадцать восемь лет, а младшей было пятнадцать. Все на возрасте, все замуж хотят, а тут решительно никто не навертывался. Бедные были девушки. Неученые, необразованные, без состояния, не знали никакого рукоделия, кроме псе того же жалкого шитья, да еще и некрасивые, косоглазые какие-то, с толстыми губами, низенькие, как бочоночки. А с претензиями: всё же они дети чиновника, а их мать была дворянка, из зажиточных. Подружиться с простой работницей они сочли бы страшным позором. Принести из колодца воды или из ближней лавки хлеба — куда там, боже сохрани! Пять таких девиц, а прислугу держали! А в дом: е бедность — жалованье отца невелико. Ну, да что вам рассказывать, какая жизнь бы ла в этом доме. Целых четыре года я терпела, и знаете… Может быть, то, что я делаю теперь, и большой грех, по я думаю, что за тот ад, какой я перенесла там, у дяди, в эти годы, все мои грехи простятся. Я свою кару еще до греха искупила.