Шрифт:
В свете сказанного неудивительно, что уже в конце 50-х - середине 60-х гг. в науке, незаметно для глаз, исповедовавших норманизм, ревизии были подвергнуты те положения о Ломоносове, которые так активно в ней утверждались. В 1957 г. Л.В.Черепнин, привычно отметив, что его исторические работы «явились новым словом в науке», и выступив против умаления вклада немецких ученых в русскую историческую науку, вместе с тем внес элемент сомнения в оценке исторических заслуг Ломоносова. Так, сами побудительные мотивы, заставившие его обратиться к истории, Черепнин квалифицировал в духе Рубинштейна: «Национальное достоинство русских было оскорблено тем, что они фактически оказались отстраненными от участия в работе Академии по изучению русской истории и что это дело было поручено лишь немецким ученым», и что норманская теория «использовалась немецким дворянством в целях умаления достоинства русских». При этом он подчеркивал, что Ломоносов «проявлял слабость, когда задачи исторического исследования подчинял потребностям текущей политике царизма и спрашивал, например, «не будут ли из того выводить какого опасного следствия», что «Рурик и его потомки, владевшие в России, были шведского рода». Позже Черепнин сказал, что Ломоносов вместо научной полемики со Шлецером в отношении его «Русской грамматики» применил «методы идейной борьбы», а противостояние ученых объяснял взаимным непониманием и обоюдной личной недоброжелательностью39.
С.Л.Пештич в 1961 г., говоря, что для Ломоносова история была таким же делом всей его жизни и творчества, как физика, химия и литература, уже утверждал, что его великие заслуги как естествоиспытателя «все-таки не сопоставимы с его достижениями в области разработки русской истории». Эти же слова историк повторил в 1965 г. в исследовании о русской историографии XVIII в., значительная часть которого была отведена анализу наследия Ломоносова, Миллера и Шлецера. В целом она производит двойственное впечатление, ибо ученый, следуя официальной точке зрения на Ломоносова как историка, взвешивает его в том качестве лишь на весах норманизма. С одной стороны Пештич рассуждает о Ломоносове как выдающемся историке, имевшем самую солидную историческую подготовку и сформулировавшем «для своего времени целостное представление о происхождении славян, русского народа и древнерусского государства», и многие гипотезы которого были приняты наукой. Констатируя при этом, что Миллер, бывший всю жизнь «воинствующим норманистом», как историк не был способен «к широким обобщениям и глубокому анализу исторических событий», что за 50 лет занятий русской историей он так и не смог составить полного обзора ее, что в конце 40-х гг. он уступал Ломоносову в понимании предмета истории. С другой стороны, Пештич, заявив о своем стремлении дать «более беспристрастную оценку историографического спора середины XVIII в.», все свел к тому, что к нему примешивались патриотические мотивы, личная неприязнь и политические обстоятельства, что норманизм Миллера был не приемлем «для национального патриотизма». При этом дополнительно и настойчиво говоря о «национальной тенденциозности» и «уязвленном национальном самолюбии» Ломоносова вообще, в целом о патриотических побуждениях русских историков середины XVIII в., придававших национальную заостренность их выступлениям.
Читателя убеждает в необоснованности выступления Ломоносова против норманской теории и слова Пештича, что у нее была «прочная историографическая традиция в средневековой отечественной литературе и летописании», а также его утверждение о «норманизме» автора ПВЛ. Тезис о «норманизме» летописцев проводили многие историки второй половины XIX - середины XX в., но в разговор о Ломоносове его привнес Пештич. Параллельно тому он уверяет, что вывод основоположника антинорманизма о славянском происхождении варягов не выдержал научной проверки, что в ходе дискуссии он «опирался на авторитет историографически устаревшего «Синопсиса» и поздние летописи», что Миллер подметил наиболее уязвимое место у него, указав на отсутствие в древних источниках сведений о славянстве варяжской руси. Само представление Ломоносова о Пруссии как родине варягов ученый связал с политической ситуацией времени Семилетней войны, когда Восточная Пруссия входила в состав России, при этом почему-то умолчав, что варяжских князей из Пруссии выводила «августианская» легенда, возникшая во второй половине XV века. Пештич не сомневается, что ПВЛ привлекала Миллера более, чем его оппонентов, что его позиции в целом были более серьезно обеспечены, чем точка зрения противостоящих ему. И, смешивая принципиально разные вопросы, которые вообще-то необходимо рассматривать раздельно, не подменяя их, он заключает, что заслуги Миллера в изучении истории Сибири, в собирании многочисленных источников «перекрывают его норманистские заблуждения». Явно симпатизирует Пештич Шлецеру, хотя и считает, что ему не была присуща скромность в оценке собственных научных заслуг, но при этом подчеркнуто говоря, не вдаваясь в объяснения, что против него неоднократно выступал Ломоносов, к тому же давший отрицательную оценку плану научных работ Шлецера, «достоинство которого было несомненным». Сам же отзыв Ломоносова на «Русскую грамматику» Шлецера Пештич охарактеризовал как «наиболее резкий документ, вышедший из-под пера русского ученого и направленного против немецкого автора». Заслугу Шлецера он видит прежде всего в том, что тот дал русским историкам критический метод в изучении источников40.
Разговор о Ломоносове как историке и его оппонентах в последующее время, в конце 60-х - начале 80-х гг. не носил уже той актуальности, что была характерна для первых послевоенных десятилетий. Н.Л.Рубинштейн, в корне поменяв свой взгляд на Ломоносова, уже говорил, что он «обнаружил значительные познания в русской истории в самом начале своей деятельности в Академии наук», а в полемике с Миллером показал «прекрасное знание» источников, прежде всего летописей, в пренебрежении которыми обвинял Миллера. Причем основные положения, отмечал ученый, высказанные им в ходе дискуссии, получили свое развитие в «Древней Российской истории». В системе доказательств Ломоносова Рубинштейн особенно выделил получившие признание в науке его указание на наличие имени «русь» в Восточной Европе до призвания варягов, его вывод об отсутствии скандинавских слов в русском языке, что действительно было бы неизбежно при той роли, которую приписывают норманисты скандинавам в деле складывания Русского государства. Но фоном этому позитиву продолжало звучать все тоже мнение, что «чувство национальной гордости, горячий патриотизм были важной движущей силой» научных интересов Ломоносова, боровшегося «против засилья немцев в Академии наук, за развитие национальной исторической науки»41.
М.А.Алпатов, характеризуя норманизм как «антирусскую теорию», принял тезис Шлецера о не признании русскими шведского происхождения Рюрика «из-за ссоры» со шведами, и не сомневался, что конфликт Ломоносова с Миллером имел под собой не столько научную, сколько политическую основу. Ибо'в норманстве варягов он увидел посягательство на честь государства, а сама борьба с норманистами была для него составной частью борьбы с немецким засильем в Академии (по словам Алпатова, русские академики вообще всякий намек на иностранное влияние встречали «в штыки», принимая его за оскорбление национального достоинства). Защищая честь русской науки и самого народа, Ломоносов создал выдающиеся исторические труды, построенные на широкой источниковой базе, но, пользуясь устаревшим арсеналом предшествующей русской историографии, ошибался, отрицая норман-ство Рюрика. В научном плане немцы, говорил ученый, сыграли прогрессивную роль, ибо покончили с легендарным периодом в нашей истории, много сделали для становления русского источниковедения. Вместе с тем он отметил, что у Миллера в диссертации отсутствовали античные авторы, которые привлек Ломоносов, и что план Шлецера, обладая несомненными достоинствами, имел и крупные изъяны, а сама источниковедческая часть его была «построена на ложной предпосылке», т. к. первоначального Нестора не существовало42.
А.М.Сахаров также утверждал, что Ломоносов, будучи горячим патриотом, не мог мириться ни с засильем иностранцев в Академии, ни со служившей оправданию этого засилья норманской теорией, а в «Древней Российской истории» он «намного опередил науку своего времени». Главную заслугу немецких историков исследователь видел в том, что они приступили к критическому изучению источников, при этом отметив высокомерное отношение Шлецера к России. А.Л.Шапиро называет Ломоносова автором «самых читаемых во второй половине XVIII в. трудов по истории России», причем в науке, констатирует он, получила поддержку его мысль, что в русском языке не заметно влияния норманнов. Но вместе с тем, считает историк, не удержались мнения Ломоносова о происхождении россиян от роксолан и приходе Рюрика со славянского побережья Балтики. Шапиро твердо уверен, что Ломоносов, борясь с немецкими лжеучеными, «иногда обрушивался и на немцев, понастоящему способствовавшим успехам науки в России». Так, Шлецера, по его мнению, нельзя отнести к тем, кто использовал норманскую теорию для утверждения о неполноценности славян и их неспособности создать свое государство, и что он еще в России хорошо изучил древнерусские источники43.
Безраздельное господства норманизма в науке и объяснение побудительных мотивов, якобы приведших Ломоносова к занятию историей, лишь реакцией его ущемленного национального достоинства, на чем выросло несколько поколений советских ученых, закономерно привели к тому, что так откровенно выразил в 1983 г. И.П.Шаскольский. Признанный авторитет в области русских древностей отказал антинор-манизму в научности и предложил вывести его за рамки действительной науки. Свой вывод он объяснял коллегам (даже и не думавшим ему возражать) именно тем, что многие его представители, сознавая антирусскую направленность норманизма, выступали против него «не из научных позиций, а из соображений дворянско-буржуазного патриотизма и (Иловайский, Грушевский) национализма». Построения антинорма-нистов в целом носили, говорил Шаскольский, по причине отсутствия у большинства из них исторического образования, «любительский, дилетантский характер». И если норманская теория, по его убеждению, не была изобретена Байером и Миллером, а была взята ими из «донаучной историографии - летописей», то гипотеза призвания варягов из южнобалтийского Поморья была заимствована М.В.Ломоносовым и В.К.Тре-диаковским из легендарной традиции ХУ1-ХУП веков. После революции, заключал Шаскольский, антинорманизм «стал течением российской эмигрантской историографии», где и «скончался» в 50-х гг., а его возрождение «на почве советской науки невозможно»44.
Говоря так, ученый признал, что антинорманизма в советское время не было, а всегда был норманизм, прикрытый марксистской фразеологией, необходимость в которой все больше отпадала. С конца 80-х гг. в литературе началось осуждение «антинорманизма» советских лет: что он был «доведен до абсурда», что в науке с 40-х гг. верховодили «патриоты», что антинорманисты прошлого - это «посредственности типа Д.И.Иловайского»45. Новая ситуация в науке, а также политические процессы, протекавшие с середины 80-х гг. в стране, не замедлили сказаться на проблеме Ломоносов-Миллер. В 1988 г. Л.П.Белковец утверждал, что Ломоносов, не приняв норманизма Миллера, «все его труды подверг суровой и небеспристрастной критике». Неприглядный образ Ломоносова виден и в тех словах ученого, что, «если признать справедливыми все замечания», высказанные им «в адрес Миллера, можно сделать вывод, что он был врагом России». Белковец выступает сторонником, своего рода «примирительной» идеи, полагая, что верхушка Академии поддерживала и подогревала неприязнь в отношениях Ломоносова и Миллера46.