Шрифт:
– Ну, как поживает моя шкура?!
– Это не твоя, твоя пока на тебе, – добродушно буркнул Антонов.
– Фу, какой грубиян! – рассмеялась Милка и тут же добавила: – Ты бы повесил эту шкуру хвостом вниз, хоть дергать за него можно будет!
– Ладно, повешу, – засмеялся он ей в ответ.
Много интересного было в усадьбе: здесь были гроты, колоннады, римляне в виде мраморных бюстов, здесь были сфинксы с женскими грудями, похожими на шлемы, и бронзовые мортиры, на которых верхом сидели дети, счастливые оседлать все, что только можно оседлать. Детей в усадьбе было много, их смех, возня, крики, казалось, оживляли сам воздух, наполняя его легким праздничным звоном и щебетом, похожим на птичий.
Чуть ли не каждый взрослый мужчина имел при себе, как боевое оружие, фотоаппарат, и, словно ружейные, клацали то и дело затворы, запечатлевая родных и знакомых на фоне памятников, гротов и колоннад. Чтобы увековечить, раньше лили из бронзы, тесали из мрамора, а сейчас, слава богу, есть фотография, и все нажимают на гашетки фотоаппаратов, щелкают, останавливают мгновения, улетающие в пустоту времен, в черные дыры между галактиками.
«Все хотят зацепиться в жизни, – с легкой грустью глядя на это щелканье, отметил Антонов, – все… Все ходят парами. Белки несут орешки своим детям, а по пустынной аллее санатория, у начала которой висит на проволоке табличка “Посторонним вход воспрещен” и где топчется солдатик, прохаживается с раскрытой книгой в руках, в дорогом длиннополом пальто и в шляпе высокий респектабельный мужчина. Интересно, что может читать такой, охраняемый солдатами, человек? Пойти спросить?» По вредности натуры Антонов было шагнул в запретную зону, но тут же к нему навстречу пошел розовощекий солдатик, говоря негромко: «Гражданин, здесь не положено, гражданин…» И Антонов малодушно повернул оглобли…
На скамейках, по обе стороны главной аллеи усадьбы, сплошь сидели парочки, многие напряженно ждали, когда пройдут мимо них люди, чтобы можно было целоваться, а некоторые, понаглее, целовались, не дожидаясь, не обращая ни на кого внимания. Антонов глядел на них с печальной завистью, но не осуждал: может быть, думал он, это целуются влюбленные, а они, как известно, и в толпе – на необитаемом острове. «Влюбленные часов не наблюдают», равно как и не слышат, не видят, не принимают в расчет многое из того, что движет людьми, не страдающими этим сладчайшим недугом бытия, якобы здоровенькими.
У выхода из ворот усадьбы народу было особенно густо, почти как в метро рабочим утром. Впереди Антонова чинно вышагивало семейство: седая, носатая старуха с крупной непокрытой головой, в габардиновом китайском макинтоше; длинноногая, тощая девчонка, которую бабка называла «Заяц», в алых колготках и голубенькой курточке; дама не первой молодости, но еще привлекательная, миловидная, в джинсах, в черном тонком свитерке под горло, плотно обтягивающем ее высокий бюст, в черной кожаной куртке нараспашку. На куртке, у талии, поблескивала металлическая бляшка, эта бляшка и сверкнула в глаза пробиравшемуся в толпе Антонову, и привлекла его внимание сначала к даме, потом и к маленькому пуделю, которого она вела на поводке.
– Какая собачка! – искренне восхитился Антонов черным, словно игрушечным, пуделем.
Дама с готовностью обернулась к Антонову, сказала певуче:
– Он тоже приобщался к старинному русскому искусству!
И Антонов почувствовал по ее голосу, как сильно хочется ей встречи, любви, невероятности…
– Дай-ка мне его, еще раздавят, – откуда-то сбоку выдвинулся ее муж, и Антонов проглотил пришедшую было на язык игривую фразу о том, что, дескать, и собаки ценят красоту.
Муж дамы был в таких же, как и она, плотных, новеньких джинсах, такой же кожаной куртке, только металлическая бляшка поблескивала у него не на спине, а на лацкане куртки – какой-то значок, а через плечо висел фотоаппарат с мощным дулом дорогого импортного объектива. Высокий, поджарый, он напоминал гончую – не только всем своим длинным, вихляющимся телом, но и лицом: такие же вытянутые узкие челюсти, такие же услужливые и пытливые карие глаза с желтыми крапинками, такой же выпирающий голый череп, только уши не висели.
По тому, как дама не только не подала собачонку мужу, но даже и не взглянула в его сторону, а словно бы еще продолжала разговор с незнакомцем, Антонов понял: она давно уже не любит его, а может быть, и не любила никогда. И тут с фотографической четкостью ему вспомнился отрывок из классика, не единожды переписанный им на маминой пишущей машинке «Рейнметалл» в те давние времена, когда он готовил на филологическом факультете свою дипломную работу: «Вероятно, это был муж, которого она тогда, в Ялте, в порыве горького чувства, обозвала лакеем. И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то ученый значок, точно лакейский номер…»
Толпа разделила их. Некоторое время Антонов еще видел маленькую лысую головку ее долговязого мужа, а потом и та исчезла. Антонов с болью подумал о том, что сейчас эта прошедшая мимо женщина сядет с мужем, с пуделем, со свекровью, с дочкой по прозвищу «Заяц» в семейные «Жигули» и скучно уедет в свою квартиру на одиннадцатом этаже блочного дома «улучшенного типа», – да, именно на одиннадцатом, и именно «улучшенного типа», и туалет в их квартире оклеен фотографиями полуголых журнальных красоток, этикетками от винных бутылок заграничного происхождения; он видел много таких оклеенных туалетов у людей, склонных считать себя интеллигентами, наверное, это отвечало их представлениям о смешном, а точнее, о самоиронии.
Да, так она и уедет… а аромат сосен разбудил в ней живое, и ей захотелось быть «Дамой с собачкой», но она не будет ею…
Есть дама, есть собачка, где-то рядом ходят Гуровы, а любви не будет… Кто знает, может быть, эта женщина и была той, которую он, Антонов, смутно ждал всю жизнь… Ах, как хорошо бы встретиться с ней лет десять тому назад, а может, и теперь не поздно? Нет, поздновато… Лицо ее уже поблекло, и свитерки под горло носит она не случайно. Поздно. Антонов был из тех, кто не в силах простить женщинам старения. Он знал, что это выше его, что никакая «красота души» не заменит ему молодости и свежести, что каждая лишняя морщинка на лице подруги перечеркнет в его глазах дюжину житейских добродетелей.