Шрифт:
«Подумать только, — говорил он потом, — что «Хиосская резня» вместо того, что она есть, едва не осталась серой и тусклой картиной. О, я таки поработал эти пятнадцать дней, вводя самые яркие краски и вспоминая мой отправной пункт— капли воды в «Данте и Вергилии», которые стоили мне стольких поисков...» Цветом он как будто вводил воодушевление в картину, то воодушевление природой и миром, которое его поразило в пейзажах Констебля.
Однако он был слишком строг к себе, утверждая, что картина была серой и тусклой. В первом варианте она была, пожалуй, более спокойной, цветные пятна распределялись равномерными массами, но сущность предмета, его самостоятельный локальный цвет жил тем не менее интенсивной и отчетливой жизнью. Возвращение к ясному цвету — первый и необходимый этап возрождения живописи, освобождение цвета, замусоленного черно-коричневыми тенями и обезличенного равнодушными эффектами бликов. Недаром в академиях так любили искусственное освещение — сначала свечи, потом керосиновые лампы с рефлекторами, потом газ. Поколение Делакруа погасило свечу, и в классы вошел сыроватый туманный рассвет. Мир окрасился своим естественным цветом. Теперь надо было разогнать облака, чтобы брызнуло солнце, и снова все перепутало, разбилось осколками в каплях, растворило небо в траве и травой окрасило женскую кожу, солнце, которое за эти пятнадцать дней пронизало пепел и кровь острова Хиос.
7
...В картине светился дух Ренессанса. Небо над островом было таким же, как небо Каны Галилейской, под которым Христос пировал вместе с венецианскими гражданами, только музыкантов зарезали, а мраморную террасу сожгли.
Умирающие, живые и мертвые как будто были погружены в гигантский аквариум, страшные всадники плавали в этой среде, растекалась кровь, и дымились развалины. Они были все вместе, в общем состоянии ужаса, свидетели огромного горя, которое было воплощено в них самих.
Классики представляли себе человечество как бы скоплением бильярдных шаров: сталкиваясь, эти шары разлетались, не оставляя следа на своей безупречной поверхности. Мир согласно их способу его понимания оказывался конструктивной, абсолютно разъемной суммой единиц, из которых каждая в себе заключает свою непостижимую сущность. Романтизм взломал этот панцирь, высвободил загадочную эманацию страсти, и она растеклась, заполнила долины и рощи, окрасила небо, сделала сообщающимися души людей, размыла границы, вернула мир к единству, о котором грезил Руссо, к тому перетекающему состоянию, которое так утомительно анализировал Гегель.
Салон открылся в середине июля, в жару. Надо сказать, что хотя мир и потухал постепенно, но он все еще был значительно красочней, нежели тот, к которому Европа привыкла спустя лет пятьдесят. В моде был фиолетовый и красный шелк, придворные в торжественных случаях надевали чулки и мундиры, шитые золотом, военные тоже были весьма импозантны. В блестящей лавине, заполнившей залы Салона в день вернисажа, подобно птицам, реяли черные фраки журналистов. Птицы рассекали толпу, замирали, нахохлившись, у картин, перебрасывались отрывистыми репликами, трубно сморкались, рысью неслись дальше, на ходу сочиняя великолепные фразы, оценивали ситуацию, потирали руки, снова неслись. Среди журналистов ростом и грузностью выделялся Стендаль — он сотрудничал в «Журналь де Пари». В оценках Стендаль был категоричен и несколько груб. «Хиосская резня» ему не понравилась.
«Сколько бы я ни старался, я не в состоянии любоваться Делакруа и его «Хиосской резней». Мне все время кажется, что картина должна была первоначально изображать чуму, но затем художник, начитавшись газетных сообщений, сделал из нее хиосскую резню. В огромном живом трупе, помещенном в центре картины, я вижу лишь несчастного зачумленного, попробовавшего вырвать у себя чумной бубон...»
Один из рецензентов Салона нашел, что картина написана «пьяной метлой». «...Делакруа недостает скорее доброй воли, чем таланта; он считает прогрессом только те нелепости дурного тона, которые делает», — писал «Наблюдатель». Известность Эжена Делакруа начинала приобретать скандальный характер. Делакруа — и скандал, этот сдержанный, элегантный, изысканно вежливый, очаровательный молодой человек — и скандал! Какое сочетание могло быть более странным? Но это было так, тем не менее. «Художник морга, чумы и холеры», — повторяли самые рьяные.
Правда, критик из «Журналь де Деба» кисло заметил, что в живописи Делакруа есть нечто шекспировское. Но в глазах парижан, большинство из которых были убеждены в том, что Шекспир был одним из адъютантов Веллингтона, разбившего французскую армии при Ватерлоо, этот комплимент вряд ли выглядел лестным. Недаром недавние гастроли английских актеров в Париже — они играли Шекспира — закончились полным провалом.
Критики писали в своих блокнотах — публика разговаривала: тихо, сдержанно, громко, как на базаре; давясь от хохота и тонко улыбаясь, в зависимости от темперамента и воспитания. Но самым главным показателем отношения публики в конце концов остаются размеры ее любопытства. А картина Эжена Делакруа вызывала интерес несомненно. Стендаль это заметил: «Публике до того наскучили академический стиль и копии статуй, на которые была такая мода десять лет тому назад, что она останавливается перед наполовину написанными посинелыми трупами, которые предлагает нашему вниманию картина г-на Делакруа».
Странный тип этот Стендаль, и неприятна его манера преподносить комплименты, которые надо разыскивать в ворохе грубостей. Но Эжен разыскал: «Делакруа не лишен чувства колорита; а это уже немало в наш век рисунка. Я готов принять его за ученика Тинторетто; его фигурам свойственно движение...» И десятью строчками ниже: «У Делакруа всегда будет то огромное преимущество перед авторами картин, которыми увешаны стены главных залов, что по крайней мере публику его произведение очень занимает. А это поважней, чем читать себе похвалы в трех-четырех газетах, которые придерживаются старых понятий и искажают новые, не будучи в силах их опровергнуть».
Эжен отправил Стендалю письмо с изъявлениями признательности: «Ученик Тинторетто» — это и ему казалось гораздо важней.
Тем не менее вы не представляете себе, вероятно, что значит первое время — читать о себе в газетах! Буквы, слова, фразы и целиком абзацы отделены и от автора и от всего остального, это абстрактный, заслуживающий абсолютного доверия голос — у этого голоса особенный, внеличный, категорический тембр. Газета — беспристрастный и справедливый судья, какую бы ерунду она ни писала.