Шрифт:
Но до этого победною шествия еще бесконечно далеко. В разгар опрометчивых либеральных ликований по поводу „свобод“, обещанных царским манифестом 17 октября 1905 года, Блок пишет поразительно прозорливое стихотворение:
Вися над городом всемирным, В пыли прошедшей заточен, Еще монарха в утре лирном Самодержавный клонит сон. И предок царственно-чугунный Всё так же бредит на змее, И голос черни многострунный Еще не властен на Неве. Уже на домах веют флаги, Готовы новые птенцы, Но тихи струи невской влаги, И слепы темные дворцы. И если лик свободы явлен, То прежде явлен лик змеи, И ни один сустав не сдавлен Сверкнувших колец чешуи.Ощущение исторической исчерпанности самодержавия определяет всю структуру образов стихотворения: „в пыли прошедшей заточен… самодержавный клонит сон… слепы темные дворцы“. И в то же время здесь запечатлена скрытая угроза, „лик змеи“, исподволь выжидающей своего часа.
Еще недавно в устах символиста Блока „невеста“ обычно обозначала Вечную Женственность, грядущую в мир, чтобы чудесно преобразить его. Теперь это символ реальных перемен, происходящих в жизни:
Сольвейг! Ты прибежала на лыжах ко мне, Улыбнулась пришедшей весне! Жил я в бедной и темной избушке моей [13] Много дней, меж камней, без огней. Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул Я топор широко размахнул! Я смеюсь и крушу вековую сосну, Я встречаю невесту — весну! („Сольвейг“)13
Сравним с этим строки «Стихов о Прекрасной Даме»:
Вхожу я в темные храмы, Совершаю бедный обряд.Разумеется, было бы непростительным упрощением понимать символы поэта совершенно однозначно и усматривать, например, в „звонком топоре“ чисто революционное оружие. Но что все это находится в теснейшей связи с происходящим в стране-несомненно. Характерно, что летом 1905 года Блок писал Е. П. Иванову: „Если б ты узнал лицо русской деревни-оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие…“ (VIII, 131).
Но Блок и сам был очень далек от действительного знания „лица“ деревни и скорее ощущал некие исходящие оттуда, тревожащие, будоражащие токи. Это и было пресловутое „оружие“.
„Звонкий топор“ поэта ударил в первую очередь по тому, что сковывало его самого, когда он, если выразиться словами стихотворения „Сольвейг“,
Жил в лесу как во сне, Пел молитвы сосне…Недаром это стихотворение написано вскоре после завершения поэтом драмы „Балаганчик“ (1906), где он „топор широко размахнул“ и вволю посмеялся над своими недавними „молитвами“.
„Вероятно, революция дохнула в меня и что-то раздробила внутри души, писал Блок, — так что разлетелись кругом неровные осколки, иногда, может быть, случайные“ (VIII, 164).
„Балаганчик“ написан „кровью… растерзанной мечты“: мистерия ожидания чуда превратилась в горькую арлекинаду. Важные мистики, благоговейно сосредоточенные для встречи „Бледной Подруги“ — Смерти, принимают за нее Коломбину и так возмущенно препираются с Пьеро, уверяющим, что это его невеста, что тот готов отступиться.
Все полно трагикомической неразберихи и внезапных превращений: Коломбина, обманув ожидания мистиков, а затем и Пьеро, уходит с Арлекином, а затем обнаруживается, что она — картонная; религиозное собрание сменяется маскарадом; из паяца, „раненного“ рыцарским мечом, брызжет струя… клюквенного сока; даль, видневшаяся за окном, оказывается нарисованной на бумаге, и Арлекин, прыгающий в окно, летит в пустоту, перед испуганными масками возникает Смерть, Пьеро простирает к ней руки, она оказывается Коломбиной и… опять исчезает вместе с взвивающимися кверху декорациями и разбегающимися масками.
Ирония пьесы разрушительна не только по отношению к литературному окружению Блока тех лет, не только служит „тараном“ против косных театральных форм: она жестоко опустошительна и по отношению к собственной душе автора, выжигая в ней не только фальшивое, по опаляя также живое, отравляя его невеселым скепсисом.
Блок писал постановщику „Балагапчика“ В. Э. Мейерхольду, что меч одного из участников маскарада — рыцаря — как бы покрылся „инеем скорби, влюбленности, сказки — вуалью безвозвратно прошедшего, невоплотимого, но и навеки несказанного“. „Надо бы, — прибавлял он, — и костюм ему совсем не смешной, но безвозвратно прошедший…“ (VIII, 171).
Это как бы музыкальный ключ, в котором выдержана поэма „Ночная Фиалка“. В большой рецензии поэта на книгу стихов Брюсова „Венок“, как ц в „Балаганчике“, сменяют друг друга разные картины. Так, вслед за „царством веселья“, „царством балагана“, читаем:
„Как опять стало тихо; и мир и вечное счастье снизошли в кабинет (скептика, только что предававшегося „балаганному“ веселью. — А.Т.). И разверзлись своды, и раздвинулись стены кабинета; а там уже вечер, и сидит за веретеном, на угасающей полоске зари, под синим куполом-видение медленное, легкое, сонное“ (V, 604).
В поэме это „королевна забытой страны, что зовется Ночною Фиалкой“:
…Молчаливо сидела за пряжей, Опустив над работой пробор, Некрасивая девушка С неприметным лицом.Как в туманно припоминаемую сказку, входит герой поэмы в „небольшую избушку“. Совсем не похож он на сказочного принца, которому дано поцелуем вновь возвратить к жизни это сонное царство:
…на праздник вечерний Я не в брачной одежде пришел. Был я нищий бродяга, Посетитель ночных ресторанов, А в избе собрались короли; Но запомнилось ясно, Что когда-то я бил в их кругу И устами касался их чаши. …Было тяжко опять приступить К исполненью сурового долга, К поклоненью забытым венцам, Но они дожидались, И, грустя, засмеялась душа Запоздалому их ожиданью.