Шрифт:
Муж Маши был призван во время Японской войны, и она с матерью и детьми жила у Пушешниковых. Мария Алексеевна потеряла в этом году младшую дочь. Ласкаржевский еще не вернулся из Сибири. Она, по-бунински, не могла после смерти ребенка оставаться в Васильевском, и они все уехали к Евгению, который сам уже был на отлете. Иван Алексеевич остался у Пушешниковых, где и прожил несколько месяцев.
Есть записи об этом периоде:
«Глотово (Васильевское), 14 мая 1906 года.
Начинается пора прелестных облаков. Вечера с теплым ветром, который еще веет как бы несколько погребной сыростью, недавно вышедшей из-под снега земли, прелого жнивья. На востоке, за Островом, смутные, сливающиеся с несколько сумрачным небом, облачные розоватые горы. Темнеет — в Острове кукушка, за Островом зарницы. И опять, опять такая несказанно-сладкая грусть от этого вечного обмана еще одной весны, надежд и любви ко всему миру (и к себе самому), что хочется со слезами благодарности поцеловать землю. Господи, Господи, за что Ты так мучишь нас!»
«Из окна кухни блестели куриные кишки — петух сорвался с места и, угнув голову, быстро, мелко, деловито подбежал, сердито рвет, клюет, обматывает кишку от кишки. Отбежал — и опять набежал, роет».
Летом Иван Алексеевич поехал в Огневку и оттуда со всеми, кроме отца и Настасьи Карловны, в Ефремов.
Остановились на подворье Моргунова. Есть записи его:
«16 июня 1906 г. Ефремов.
Переезд с подворья Моргунова в дом Проселкова, который мы сняли весь за 18 рублей в месяц. От Моргунова впечатление гнусное. Двор в глубоком сухом навозе. Мрачная опухшая старуха, мать хозяина, в валенках... Такие горластые петухи, каких, кажется, нет нигде, кроме постоялых дворов.
Вечером в городском саду. Есть кавалеры и девицы с подвязанными гусками — зубы болят. Некоторые из девиц перед отправлением в сад, моют дома полы, корову доят, а в саду для них гремит кэк-уок».
В начале июля приехал из своей заграничной поездки Юлий Алексеевич. А затем вернулся и Ласкаржевский с войны, привез всем подарки, больше всего чесучи, — всех одел в нее.
Разгон Государственной Думы произвел большое впечатление на всю их семью, а на Ефремов это событие не произвело большого впечатления. {255}
Конечно, без конца обсуждали и причину разгона Думы и «Выборгское воззвание», получали от друзей письма с подробностями, но ясно всего не представляли. Юлий Алексеевич, как всегда, в самом конце июля должен был возвращаться к работе в редакцию. На этот раз он даже не жалел, что отпуск кончается, а Иван Алексеевич его не удерживал, — так было интересно, чтобы Юлий Алексеевич повидался с редакцией «Русских Ведомостей».
В конце августа Иван Алексеевич съездил в Огневку. Это было последнее свидание с отцом, — он еще постарел, но все же не вызывал тревоги за жизнь, по-прежнему, несмотря на слабость, был бодр, шутил, называл себя «Дрейфусом на Чертовом острове», — жаловался он только в шутках.
6
В первых числах сентября Ивана Алексеевича потянуло в Москву. Хотелось самому понять политическое положение, в какое попала Россия после разгона Государственной Думы, повидаться со столичными друзьями, узнать от них то, что не попадает в печать.
В Москве оставался недолго. Много времени проводил с Юлием, который всегда очень хорошо разбирался в политических событиях. Побывал на даче у Телешовых. И поспешил в Петербург. Остановился в Северной гостинице, — из окон его номера был виден памятник Александру III на площади перед Николаевским вокзалом.
Познакомился он со Свечиной, близкой подругой Яворской. Из Одессы в это время приехал Федоров тоже распродавать свой литературный урожай, как всегда, по его мнению, необыкновенно хороший, «никогда я так не писал!». Они много времени проводили в ресторанах и кабаках, много пили в бессонные ночи. Бывали и на литературных собраниях, где входил в славу Блок и другие символисты.
Однажды они с Федоровым, после обеда у Палкина, придя в хорошее настроение, на извозчике стали сочинять совместно нелепое «декадентское» стихотворение, — один придумает строчку, другой вторую — и так, смеясь, сочинили несколько строф и приехали на сборище поэтов, может быть, и на башню Вячеслава Иванова.
К сожалению, я не записала этих виршей. Начинались они так: «О вечный, грозный судия, по улице две...» Остались в памяти еще строчки: «Шпионы востроносые на самокатах жгут. Всем задаю вопросы я, вопросы там и тут»...
Когда они с Федоровым явились на это сборище, Бунин с задором сказал, что вот они только что прочли новые стихи, в которых ничего не понимают. И он с большим пафосом продеклами-{256}ровал их. Аничков, профессор литературы, вскочил и с запальчивостью воскликнул: «Что ж тут непонятного...» — и стал объяснять.
Бунин, не выдержав, перебил восторженного критика:
— Да мы с Федоровым сейчас на извозчике всю эту белиберду насочинили.
— Вы сами не понимаете, что вы сотворили, — это гениально! — возопил со свойственным ему темпераментом Аничков.
— Но позвольте, — смеясь возразил Федоров, — я понимаю, если бы один из нас создал их, то можно было бы говорить о гениальности автора... Но ведь мы же вдвоем, по очереди, выдумывали эти бессмысленные строчки...
Поднялся крик, шум, чуть дело ни дошло до дуэли между Аничковым и Буниным, но... в конце концов все уладилось...