Шрифт:
За окном в темноте сияет залитый холодным светом фонарей двор автопарка; у ворот дремали собаки, в окошке будки сторожа мерцает синий телевизионный свет. За автопарком россыпью огней виднеются многоэтажки.
Щёлкаю зажигалкой, втягиваю горячий дым – глубоко, так, чтобы пропитал всё тело. Во рту всё равно остаётся привкус Юлиной мятной жвачки. В ушах ещё гулко пульсируют дискотечные басы. А может, это сердце. Когда я думаю о Юле, оно иногда замирает, как в песне группы «Сплин», которую постоянно крутят по радио. А думаю я о ней всё время. Обо всём остальном думать нет никакого желания.
Особенно о том, то ждёт меня за входной дверью.
А ждёт меня там столько сигаретного дыма, что не видно обуви на стойке в прихожей; кошка Марфа трётся об ноги едва заметной тенью.
Можно было и не курить в парадном.
Захлопнув за собой стальную плиту двери, как крышку гроба, я шагаю в прокуренную темноту коридора, и слышу грохот гитар, вырывающийся из большой комнаты вместе с клубами подсвеченного торшером сигаретного дыма.
Папаня решил послушать музыку.
Он у меня великий рокер. В основном, конечно, слушает всяких «Роллингов», «Дзепеллинов» и прочие «Дип Пёрпл» – или «Папл», как он говорит – но исправно прослушивает и новинки музиндустрии, которыми я время от времени разживаюсь. По большей части он, кажется, считает всё, что было после Кобейна включительно полным дерьмом, но иногда бывают странные («White Stripes», «RHCP») исключения. Чуваку полтинник, а он слушает «White Stripes». Какого, а? Вернее, слушал. Потому что то, что сидит сейчас в изодранном Марфой старом кресле, и пялится мутными глазами в выключенный телек, тоже слушает «White Stripes».
Но это не мой отец. Нет, нет и нет, даже не уговаривайте.
Конечно, оно имеет некие общие черты с отцом. Есть отдалённое, и какое-то чудовищно противоестественное сходство огромной, опухшей морды с едва заметным штрихами глаз на желтушной коже с отцовским лицом. И вообще, на этом существе одежда отца, хоть и весьма несвежая. Он курит лёгкий «Честерфилд», как отец (и как я). И на дне той мути, что заполняет приоткрывшиеся бойницы глаз, виднеется какой-то едва уловимый, тусклый и чуть тлеющий огарок отцовского взгляда.
Но на этом всё. Это как «Адидас» и «Абибас». Пиратская копия. Китайская подделка. Судя по всему, оно такого же мнения, раз, скользнув по мне подёрнутым пьяной поволокой взглядом, вновь уставилось в чёрный куб телевизора сквозь частокол пустых бутылок.
Ведь у этого нет сына. А если и есть, то это точно не я.
У этого огромные, отёкшие ноги. Гигантские, слоновьи столбы, едва не разрывающие ткань старых спортивок, раньше свободно болтавшихся на ногах отца. Они всегда отекают к вечеру – так сильно, что он не может ходить. Только из-за этого он и не идёт за очередной бутылкой – просто не может. К утру, когда он проснётся здесь же, на этом диване, пропахший мочой и кислым пьяным потом, отёки сойдут, и можно будет сходить в магазин. Путь, конечно, не близкий, в соседний дом, но это дойдёт. Оно ведь жаждет, как вампиры из старого романа Роберта Маккамона в жутком переводе начала 90-х, который я недавно прочёл.
Я смотрю на бутылки, столпившиеся на столе, как жертвы кораблекрушения на крошечном острове. Редко увидишь столько пустых бутылок. Иногда столько собирается после наших посиделок с Китайцем и Жменом. Пивных.
А эти из под коньяка «Жан-Жак».
На самом деле речь не об алкоголизме. Алкоголизм – это другое. Это когда люди пьют, деградируют, потихоньку теряют человеческий облик, и развоплощаются в груду отравленной плоти. Но всё это, как правило, растянуто во времени длинным мерзким червём, который, как древоточец, медленно выгрызает в человеке зловонную пустоту.
Древоточец, ха. В сравнении с тем, что точит обычных алкашей, напавшее на моего отца было Годзиллой, которая заглотнула его, как семечку, рыгнула, и запила водой.
Или «Жан-Жаком».
Когда-то, давным-давно, такое уже случалось. Десять лет назад. Начало девяностых. Деньги-фантики, пейджеры, «Горец» по телеку, мама в слезах, везде бутылки. Всё рухнуло. Всё развалилось. Он не выдержал.
Тогда он за полгода дошёл почти до того же, что сейчас лежало в кресле дохлым инопланетным Чужим. Почти. Вовремя спохватился. Больница. Лекарства. Потом воля.
Бесконечная воля жить. Десять лет. Ни глотка. Кофе, «пепси», соки – вишнёвый, виноградно-яблочный.
Воля.
Он говорил что-то о каком-то дефективном гене, который не даёт нормально усваиваться алкоголю. Как у народов Севера и Сибири. Он родился в Иркутске. Хотя его родители были из европейской России, так что версия так себе. Хотя у нас чуток татароватые лица.
Воля. Железная. Несокрушимая. Десять лет.
Её сломила рюмка вина. Именно рюмка. Водочная. Пятьдесят грамм. Санаторий. Крым. День Победы.
«Только одну, и всё». Мама улыбается и кивает.
Сказ о том, как капля прорвала плотину.
Это было год назад. А теперь передо мной в кресле сидит, и слушает рвущиеся из колонок первые аккорды «Seven Nation Army» какое-то чудовище.
Я стою и смотрю на него, не зная, что сказать, да и нужно ли вообще говорить. Неизвестно, какой оно понимает язык. Может, вибрацию, как змея. Уже столько всего было сказано – и банального, про «пожалей-нас-одумайся-дети-мама-работа» и так далее, и весьма изобретательного, вроде предложения тёти Оли, маминой сестры, на спор не пить за деньги, но всё без толку.