Шрифт:
Телефон у Елены начинал немедленно разрываться:
– Ты слышишь?! Слышишь?! Он о нас говорит! – вопил, в заполошном восторге, звонивший Дьюрька, умудрившийся накануне с Сахаровым на митинге не только поговорить, но даже и заставил Елену сфотографировать себя несколько раз с Сахаровым в момент этих разговоров.
– Ну конечно, конечно я слышу, Дьюрька! – злилась Елена, что он мешает смотреть.
– Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! – махал указательным пальцем на трибунке Сахаров.
– Слышишь?! Слышишь?! Мы с тобой дивизию Дзержинского вчера в Лужниках, оказывается, перехитрили! – торжествовал, хохоча, Дьюрька.
– Дьюрька, замолчи, дай дослушать, – все так же с трубкой у уха, втянув провод из кухни в комнату Анастасии Савельевны, застывала опять Елена у телевизора, и делала громкость побольше, помогая тихим, но яростным ноткам Сахарова.
– Мы не можем окружать народ дивизией имени Дзержинского! Той самой, которая была в Тбилиси, и которая сейчас показывает свою потенциальную силу. В данном случае – потенциальную – но мы знаем, что они делали там, в Тбилиси! – яростно продолжал Сахаров с трибуны – и камера выхватывала среди депутатов хорошо стоптанное, крепкое, сбитое, гэбэшное лицо с отсутствующими бровями, и с орангутанговыми губами, как будто ловящими теннисный мяч, недовольно от слов Сахарова гримасничавшее и трясущееся. Но Сахаров, тем временем, тихим голосом добивал уродов: – И девочки, мальчики, собравшиеся в Лужниках, получают вот такой вот урок демократии! Мы этого не можем допустить! Я предлагаю на время съезда отменить действие антидемократических законов о митингах и демонстрациях! Никаких разрешений не должно быть! Мы этим тоже компрометируем съезд!
Дьюрька аж выл от восторга на том конце трубки.
Даже Крутаков, в обычное время ненавидевший смотреть ящик для идиотов, на две недели съезда перебрался обратно к родителям – потому что в Юлиной квартире телевизора не было («Пррропила на сэйшэне! – в шутку объяснял Крутаков).
А Елена, с какой-то завороженностью, как будто наблюдает кунцкамеру, не верила своим глазам, следя за хамством, с которым Горбачев (никто, партийный выдвиженец, карьерист, парвеню, вовремя почувствовавший конъюнктуру цивилизованных перемен во взрывающихся совковых неандертальских атомных джунглях) смел, восседая под пятнадцатиметровым белым идолищем-статуей Ленина (выставленном в алтарном овальном углублении советского капища – с усеченными колонками по краям и с кроваво красными кромками раздвинутого занавеса – в президиуме осовеченного гигантского зала Большого Кремлевского Дворца), – свысока обращаться к Сахарову, еще и указывать ему что-то, как не выучившему урок школьнику, отчитывать его – вместо того чтобы опуститься перед ним на колени и молить о прощении за все преступления своей партии перед лучшими людьми страны.
– Андрей Дмитриевич! Только я прошу… Я вижу всех вас – и кахда я даю слово – тахда брать! – со своим фрикативным «х-гэ» поучал Горбачов академика, семь лет выстрадавшего в ссылке – за право говорить правду.
– Ну, извините… – скромно и вежливо, развернувшись, отходил Сахаров от трибуны.
– Пожалуйста! – тыкал тут же, через секунду, опять ему рукой в трибунку, стоя как будто сверху над ним, из президиума, Горбачев. – Андрей, Дмитриевич, Андрей Дмитриевич, пожалуйста!
И на ладан дышащий академик, после мерзкой Горбачевской выволочки, придерживаясь рукой за трибунку, возвращался.
В разгар съезда, правда, Сахаров явно понял, что нельзя ждать милостей от такой природы – и стал, вопреки всем регламентам, просто таки выкрикивать правду в отбираемый у него микрофон – вопреки вопящему, как взбесившийся зоопарк, захлопывающему его, улюлюкающему большинству съезда.
– Я имею на это право! Меня послал народ! – сжимал он худенькую руку в кулаке и потрясал ею.
И действительно – какое-то чудо истошного и бесстрашного говорения правды – на глазах у всего мира – после вечности лжи в стране – свершалось, благодаря ему – одному единственному из более двух тысяч сидевших в зале болванок (если не считать немногочисленных демократов из числа «прозревших» коммунистов – кумиров Дьюрьки – тоже приходивших каждый вечер в Лужники, избранных, в основном, в Москве и в Питере – но, на взгляд Елены, как-то осторожничавших, системничавших, все время как будто оглядывавшихся – как бы окончательно не испортить отношения с партийными паханами, и, на всякий случай, прячущих все-таки в кармане зачем-то партбилет).
– Андрей Дмитрич! Мы вам дадим слово в конце заседания следующего! Зачем сейчас… – возмущался из президиума на матерого волка с чуть подбитым глазом и припухшей челюстью похожий Лукьянов.
– Не давать ему! – кричали в голос какие-то подтявкиватели в зале.
– А вот сейчас перерыв! – хитренько показывал Сахаров на часы. – Перерыв! Давайте я сейчас скажу! Я думаю, я много времени не займу!
– Сейчас дать? – смурым, с тяжестью на донце, голосом переспрашивал Лукьянов Горбачева. Сахаров, почти добравшийся уже до трибунки, поворачивался к Горбачеву. Двухтысячный зверинец тем временем, за спиной Сахарова, уже орал в неистовой ненависти. Горбачев с невнятным междометием озадаченно махал рукой в сторону трибунки и почесывал родимое пятно на лысине.
– Не давайте ему микрофон! – изрыгал еще кто-то из-зала.
Но Горбачев, поняв неотвратимое, делал кому-то уже психотерапевтические успокаивающие пассы рукой. Лукьянов, следуя ему, в свою очередь посылал тайные сигналы ладонью своей подконтрольной группе – в левой части зала.
Сахаров, тем временем, быстренько оккупировал микрофон:
– Я меньше всего желал оскорбить советскую армию. Я не оскорблял того солдата, который проливал в Афганистане кровь. Речь идет о том, что сама война в Афганистане была преступной. – (следовали звериные попытки заглушить речь хлопками из зала). – Преступной авантюрой, предпринятой неизвестно кем! Неизвестно кто несет ответственность за это огромное преступление нашей родины. И это преступление стоило жизни почти миллиону афганцев. Против которых, против целого народа, велась война на уничтожение. Миллион человек погиб. И это то, что на нас лежит страшным грехом, страшным упреком. Мы должны с себя снять именно этот позор, этот страшный позор, который лежит на нашем руководстве! Вопреки народу, вопреки армии руководство СССР совершило этот акт агрессии!
Зал бесновался. Сзади, из президиума раздавались заглушающие речь вяки регламентного звонка.
– Андрей Дмитриевич, Андрей Дмитриевич… – загробным голосом угрожающе повторял сзади него, из президиума, Лукьянов.
Но Сахаров, лишь на миг обернувшись в пол-оборота к президиуму, продемонстрировав асимметрично завившиеся вверх, как крылышки, левые краешки опушка его лысины, и болезненно сморгнув несшиеся у него из-за спины, из президиума, попреки, и тут же опять развернувшись к микрофону, продолжал: