Шрифт:
— Что, тоже Автандил?
— Ну, — прозаически буркнул чтец, — естественно!
Мы уважительно помолчали, без спешки подходя к набережной Неглинки.
— А давайте-ка я вам кое-что почитаю, — не так уже неожиданно предложил мой поэтический незнакомец, которого явно распирало, — из Автандила, естественно...
— С восторгом послушаю, — ответствовал я безо всякого восторга в голосе, но он на мои интонации внимания уже не обращал.
Убей меня Бог, чтобы я вспомнил хоть слово из всего с восторгом зачитанного им тогда, хотя позднее наслушался и даже назапоминался этого Автандила, можно сказать, по самую завязку и даже сам приложил руку к появлению некоторых апокрифов, но об этом речь впереди... Да я, в общем-то, в слова и не вслушивался, помимо собственной воли заворожившись разом всей сложившейся ситуацией — мутноватой московской ночью, ночной улицей со всеми положенными фонарями и даже аптекой на противоположной стороне Кузнецкого, бормотанием Неглинки, грязной луной, дымком костра и холодком штыка патруля, безразлично толокшегося на углу Пушечной, и, главное, искренним, хотя и несколько экзальтированным восторгом чтеца.
Так мы и стояли у парапета под скудным однообразным светом безразлично желтевших где-то под самым небом осенних московских фонарей. Далеко внизу прерывисто шлепала о каменные глыбы надежно укрепленного берега катившаяся с вершины растворенного в темном небе холма Неглинка, и шум ее странно соответствовал ритму вырывавшихся из перекошенного восторгом рта моего странного знакомца вместе с капельками экстатической слюны строчек неведомого мне до тогдашнего вечера Автандила.
Как это часто бывает, особенно в разговорах о прекрасном, именно в разговорах, которые возникают, если у вас есть желание не только говорить самому, но и слушать собеседника, а не в тех взаимно глухих перебранках, проистекающих из раздражительной привычки спорить просто из нечистой страсти к самому процессу спора, — чего там под одну гребенку разное сводить, когда Бог и пальцев не уравнял! — да, как это часто бывает среди тех, кто не чужд высоким материям, неукротимый энтузиазм одного, то есть, моего ночного собеседника, пусть даже и не полностью пока разделенный мною, не оставил меня равнодушным. Это было, как нечаянное, дошедшее еще только до кожи, а не до души, но уже состоявшееся прикосновение идеала. И я почувствовал, как холодное крыло восторга прошуршало у меня по спине, оставив за собой легкое покалывание вдоль позвоночника и бисер ознобного пота под лопатками. Мочевой пузырь мой мгновенно переполнился, как не раз бывало со мной при гармонических звуках рифмованной речи. Пробормотав еле слышное извинение, перебившее, все-таки, волнообразные подвывания почитателя Автандила, я повернулся к решетке набережной. Оказалось, однако, что и мой собеседник переживал поэтические восторги сходным образом, и из темной его тени, прильнувшей к решетке в шаге от меня, вырвалась на свободу другая мощная струя и свободной дугой, переливчато сверкавшей в невнятном свете фонарей, рванулась к клочьям пены на поверхности бурливой Неглинки, чтобы стать их частью и исчезнуть навсегда. Прихотливый порыв ветра или непроизвольное движение одного из нас, а то и обоих вместе, внезапно сплели обе наши струи в одну где-то на полдороге к шероховатому телу реки, и странное соединение это, наподобие какого-то воздушно-золотого бальмонтовского моста между временем и вечностью — помню ведь, Кальдерон, ей-Богу, Кальдерон! [20] — представилось мне почти мистическим предвестием того, что наша встреча обречена на продолжение, хотя даже сами мы еще об этом и не подозреваем...
20
Тоже неплохо. Это он вспоминает стихи из бальмонтовского предисловия к изданному Сабашниковыми трехтомнику Кальдерона в переводах того же Бальмонта. Там как раз и вода, и брызги, и мост, и золото: «Между временем и вечностью, / Как над брызнувшей водой, / К нам заброшен бесконечностью / Мост воздушно-золотой...»
И вот уже новая картинка с бегущим через кадр титром «Через неделю на том же месте»...
Ну, что именно через неделю, так это больше для красного словца и гладкости изложения, да еще, чтобы насчет титров ввернуть, — красиво, по-моему, получилось, поскольку именно в кино все больше круглыми сроками оперируют, «через неделю» там, «через десять дней», «через месяц», «через год», ну и так далее, не хочу затягивать, а вот, к примеру, чтобы «через одиннадцать дней» или, скажем, «через два месяца и четыре дня» увидать уже не приходится — ведь временные промежутки в искусственном повествовании только обозначаются, дабы показать, что мгновенная темнота между кадрами покрывает вовсе не то самое реальное мгновение, в течение которого она длилась, а промежуток куда более значимый, и тут-то в многословной и некруглой точности проку все равно нет. Действительно, чего уж такого особенного в том, чтобы следующий кадр показывал ситуацию именно через два месяца и четыре дня? Что эти нелепые четыре дня добавляют к четким двум месяцам, за исключением того, что заставляют зрителя раздражающе сомневаться и спрашивать у себя самого, а чего, собственно, специфически особенного именно в этих четырех днях, что авторы пленки не поленились их ввести в титровую запись, и какая такая глубокая режиссерская задумка или находка в них заложена? И скажи им, что задумки никакой, а тем более и находки, и все сделано исключительно для фактической точности, поскольку именно через два месяца и четыре дня, а вовсе не ровно через два месяца, последующие события и имели место, то могут и деньги назад потребовать, а то и в морду. Не любит народ ненужной точности....
Но я не об этом... Хотя, конечно, занимательно бы, кстати — а хоть бы и некстати! — порассуждать о том, что такое киношное время и когда его с чем едят, — вот уж где простор для отточенных упражнений, но боюсь сбиться, так что прибережем такую возможность до той поры, когда фактологические истории выстраиваться и состыковываться перестанут намертво, а страсть к рассуждениям еще не отомрет, — вот тут попадутся мне на глаза эти строчки — надо будет красным карандашом на полях отчеркнуть... вот прямо сейчас и отчеркнул... — тут я такое эссе выдам, что я те дам! А пока назад, назад — туда, где вовсе не «через неделю», уж если честно, а просто через какое-то недолгое время, пока еще и случайная встреча на поэтическом вечере с моим тогдашним знакомцем была слишком свежа в моей голове, чтобы потесниться под напором новых встреч и впечатлений, — единственно, что и теперь точно помню, так это то, что день тот пришелся именно на четверг, а не, скажем, на понедельник или пятницу, а почему так хорошо запомнилось, из дальнейшего станет совершенно понятным — широким шагом топаю я от Лубянки по правой стороне улицы таинственно убиенного любимца ленинградского пролетариата Мироныча, чтобы заглянуть в знаменитый по тем временам сто двадцатый книжный магазин, где, как мне сказал один тогдашний коллега, только что появилась в продаже интересовавшая нас обоих какая-то модная на тот недолгий условный день книга то ли по истории философии, то ли по философии истории, — где теперь эта разница за давностью лет и за размытостью понятий! — и об этом пока еще мало кто знает, так что он сумел купить ее безо всяких проблем и очередей, да и у меня шансы на успех вполне еще высоки, если, конечно, потороплюсь. Вот я и тороплюсь. Тем более, что после работы, да и до закрытия магазина не так уж много времени остается. И, как оказывается, не зря торопился — и хотя в историческом (а может быть, и в философском) отделе наблюдается некоторая очередь, мгновенно и безошибочно отнесенная мной на предмет именно той книжки, за которой я пришел, но видна и сама книжка, и, естественно, не в единичном экземпляре, а в виде двух высоченных лежащих прямо перед продавщицей стопок, число томиков в которых даже на беглый взгляд заметно превышает число стоящих в очереди индивидуумов, а громогласно витающий над очередью охранительный лозунг «Больше одной книжки в одни руки не давать!» [21] вселяет надежду на то, что и в мои руки одна-то книжка точно попадет. Так оно и оказывается, так что после десяти минут в кассу и еще пятнадцати к продавщице книжка у меня, и даже не та, что первоначально была выдана мне стоявшей за прилавком исторического отдела дамой и оказалась с помятой в нижнем углу обложкой, почему и была предъявлена к замене, а ее безукоризненная соседка по левой от меня стопе. Дело сделано, и я решаю побродить по залу.
21
Насчет «не больше штуки в одни руки» — это больше ко временам тотального дефицита и бесконечных книжных очередей относится — 60-е, 70-е, 80-е. Хотя и в тридцатые с бумагой напряженно было. Непреходящая черта советского быта...
Ближайшим отделом, где я притормаживаю шаг, оказывается отдел поэтический, и как раз в тот момент, когда отклоняюсь от своего прямолинейного движения, чтобы подойти в прилавку, в глаза мне бросается сокрытая под черным пальто спина прилипшего к прилавку покупателя, по спине этой стекает бесконечной длины ослепительно белый и уже знакомый мне шарф, а столь же знакомый или, точнее, столь же пока еще не забытый голос настойчиво вопрошает невидимую за строем любителей поэзии продавщицу, не залежался где у нее в отделе сборничек стихов Автандила под выразительным названием «Безукоризненные строки». Я несколько придерживаю естественное желание постучать согнутым пальцем по несколько наклонившейся над прилавком спине своего недавнего знакомца — кто, кроме него, мог с давно забытой в наши не до конца промытые времена с элегантностью струить по черной спине белоснежный поток шарфа чуть что не под ноги окружавшему его народцу в мятых джинсах, заношенных псевдояпонских куртках, пошитых подпольным халтурщиком если не в Тбилиси, то в Ереване, и мокро-коричневых от уличной слякоти скороходовских кроссовок под Адидас — и прислушиваюсь. Продавщица с торопливо-вежливым безразличием отвечает, что ни «Безукоризненных строк», ни чего бы то ни было другого, принадлежащего Автандилу, у них в продаже не было и нет. Автандилец просит ее посмотреть повнимательнее, она ответствует традиционным «Ну я же вам русским языком сказала!», он настаивает, напирая на то, что именно в их отделе он уже купил совсем недавно именно эту книжку и ему просто нужен еще один экземпляр для друга, та, естественно, уже почти кричит с возмущением, что раз ему сказано нет, то значит нет, и она не может каждой блажью по полчаса заниматься, и другие покупатели ждут, и если у него все, то пора бы уже уступить место у прилавка следующему любителю, ну и все остальное вполне понятное и даже, я бы сказал, привычное, что в те давние времена, что сейчас.
Белошарфовый, чье имя я забыл, даже если он мне и называл его во время наших ночных хождений по берегам Неглинки, в свою очередь, начинает заводиться и повышать голос, чувствуя себя пораженным в своих покупательских правах, диалог начинает приобретать абсурдистскую закольцованностъ, и я решаю, что как раз и настал момент пустить в ход давно согнутый указательный палец. И стучу им по черной спине. Спина мгновенно исчезает, и передо мной возникает искаженное возмущением лицо, которое, однако, мгновенно озаряется узнаванием, и я без особого даже удивления слышу:
— Что, и вам тоже Автандила не досталось?
Немедленно зачислившая меня в одну компанию с надоевшим до жути покупателем продавщица начала громко блажить на нас обоих. Я сильно потянул своего давешнего знакомца за рукав, уводя его в направлении выхода и на ходу пресекая его попытки разоблачительных растолковываний горячащимся посетителям, как они, собственно, глухи к настоящему искусству и вообще, какие они плебеи и хамы, взращенные на скудоумной жвачке псевдокультуры. К счастью, обрывочные реплики влекомого мной белошарфового не сложились для рвущейся к прилавку публики в целостную в своей оскорбительности филиппику, и мы выбрались обратно на уже подернутую надвигающимся вечерним сумраком Мясницкую в целости и сохранности.