Шрифт:
Когда же именование Дункан было отвергнуто, причем не самим автором, а цензурующими инстанциями (весной 1940 года, во время работы над фильмом по еще не дописанной повести [321] ), то с этим именованием исчезла заключенная в нем ориентация на переводную классику – конечно, лишь частично [322] – и освободилось пространство для всплывающего со дна детских, глубинных, осевших в подсознании впечатлений от чтения русской классики.
321
В Комитете по кинематографии выразили недоумение, верно учуяв авторский порыв за пределы выгороженного советского пространства: «Хороший советский мальчик. Пионер. Придумал такую полезную игру и вдруг – “Дункан”. Мы посоветовались тут с товарищами – имя вам нужно поменять» (цит. по: Камов Б. С. Обыкновенная биография: Аркадий Гайдар. М., 1971. С. 325).
322
В повести осталась, например, связь с сюжетом «Приключений Гекльберри Финна» (как известно, Хемингуэй считал ее источником всей американской литературы) – реальные добрые дела совершаются в игровой, ритуализованной форме, к которой явно отсылает описание системы сигнализации, ночных тайных работ и проч. в «Тимуре и его команде» (за своевременное напоминание благодарю Я. Астафьева).
Начнем не с первого звена в упомянутой нами цепи героев русской класики, а с последнего.
2
К 1930-м годам ребенок (отрок, подросток) оказался единственным вариантом литературного героя, свободного от упрочившегося регламента, подчинившего себе печатную отечественную литературу:
1) у ребенка нет прошлого, которое по регламенту диктовало советскому автору свои ограничения, – он родился уже при советской власти;
2) он не обременен – до поры до времени – принадлежностью к тому или иному классу по происхождению (нет паспорта и нет в нем пометки в графе «социальное происхождение»);
3) нет социального места и производственных и прочих социальных связей (от парторга до подчиненных), также строго регламентированных в литературе.
Он был удобен для воплощения более или менее отклоняющегоя от стандарта замысла. Только в обличье ребенка можно было, в частности, попробовать реализовать «старинную и любимую» идею Достоевского – «изобразить положительно прекрасного человека». [323]
323
Продолжим известную цитату – она послужит комментарием к реанимации старинной идеи детским советским писателем: «Труднее этого нет ничего на свете и особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, – всегда пасовал. Потому что эта задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал – ни наш, ни цивилизованной Европы – еще далеко не выработался» (письмо Достоевского к С. А. Ивановой от 1 (13) января 1868 г. // Достоевский Ф. М. Письма / Под ред. и с прим. А. С. Долинина. Т. II. М.-Л.,1932. С. 62).
Эту идею, как мы уже писали, [324] и воплощает Гайдар в нескольких своих персонажах – в «Военной тайне», [325] затем – в «Судьбе барабанщика». [326] Идеальность обоих персонажей замечена современниками: «Может быть, в нем то же “не от мира сего”, что было и в Альке»; делается тонкое сравнение с Полем в «Домби и сыне» Диккенса; «И пусть это абстрагированный идеал чистоты, честности и возвышенности, но, вероятно, не один читатель повести Гайдара захочет походить на него». [327]
324
См. ст. «Две книги о герое-авторе» в наст. изд.
325
Святое дитя – Алька «Военной тайны» (1935) – кратко описан в нашей статье «Заметки о поколениях в советской России» (НЛО. № 30. 1998. С. 88–89).
326
См. там же, с. 91; ср. в тогдашней критике: «Славка – это воскрешенный Гайдаром Алька (в „Военной тайне“, напомним, Алька погибает. – М. Ч.)» (Бабушкина А. Школа жизни // Детская литература. 1939. № 9. С. 36).
327
Бабушкина А. Указ. соч. С. 36.
И полней всего это воплощено в Тимуре, князе Мышкине советского времени – сильном, уверенном в себе, исполненном серьезного, не риторического оптимизма.
Сначала читатель встречается с ним заочно – Женя, переночевав в неведомом доме, читает наутро записку, выламывающуюся из знакомых ей отношений и демонстрирующую неведомый ей и окружающим уровень взаимного доверия людей:
«“Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь”. Ниже стояла подпись “Тимур”».
В момент, когда она начинает признания старшей сестре в череде прегрешений, появляется забытый ею в чужом доме ключ от московской квартиры, квитанция на отправленную телеграмму (которую сама она отправить не успела) и новая записка, угадывающая до тонкостей ее состояние и всю ситуацию: «“Девочка, никого дома не бойся. Все в порядке, и никто от меня ничего не узнает”; и снова подпись – “Тимур”».
После важной ремарки – «Как завороженная, [328] тихо сунула Женя записку в карман» – в лаконичном диалоге появляется скрытый ключ к образу.
Заколебались основы сложившегося в новом мире миропонимания (атеизм, феномен враждебного окружения, взывающий к бдительности, и т. п.), и наивная Женька, не в силах нести бремя представших перед ней всепонимания и загадочной доброты, разрушающей границы между людьми,
«потрогала лежащую в кармане записку и спросила:
– Оля, бог есть?
– Нет, – ответила Ольга и подставила голову под умывальник.
– А кто есть?
– Отстань! – с досадой ответила Ольга. – Никого нет».
328
Курсив в цитатах здесь и далее – наш. – М. Ч.
Это, пожалуй, единственный в своем роде в печатной отечественной литературе 1930-1940-х годов диалог.
Аналог ему находим в сочинении, завершавшемся одновременно с повестью Гайдара, но оставшемся в то время ненапечатанным.
В последней редакции «Мастера и Маргариты» (1939–1940) в первой же сцене герои говорят на ту же тему (и, во всяком случае, вне зависимости от Гайдара: Булгаков, смертельно заболевший осенью 1939 года и умерший в марте 1940-го, просто не мог познакомиться с повестью):
«– … Вы изволили говорить, что Иисуcа не было на свете? ‹…›
– ‹…› я так понял, что вы, помимо всего прочего, еще и не верите в Бога? ‹…› Клянусь, я никому не скажу.
– Да, мы не верим в Бога, – чуть улыбнувшись испугу интуриста, ответил Берлиоз, – но об этом можно говорить совершенно свободно. ‹…›
– В нашей стране атеизм никого не удивляет, – дипломатически вежливо сказал Берлиоз, – большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге. ‹…› Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования Бога быть не может. ‹…›
– ‹…› ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой ‹…›? ‹…› А дьявола тоже нет? ‹…›».