Шрифт:
В ОГНЕ
Последнее время частенько даю интервью, и, кроме вопросов о моем творчестве, обязательно возникает вопрос об известном кинорежиссере Андрее Тарковском, который приходится мне родным дядькой. Вопрос стал настолько дежурным, что я решил раз и навсегда разобраться с этим, тем более встречами со знаменитым родственником, по крайней мере в зрелом возрасте, похвастаться не могу.
В детстве жил я с бабушкой, Марией Ивановной Вишняковой, матерью режиссера, она постоянно о нем говорила, особенно о тех временах, когда он был ребенком. Имя его было рядом со мной, в отличие от самого дяди, который жил отдельно, был предельно загружен делами, а после и вовсе оказался за границей. Последний факт все мы порой старались объяснить, валя на его последнюю жену, дескать, ее была затея, но боюсь: просто хотелось, чтобы не сам уехал, а у бабы на поводу пошел.
Бабушка рассказывала о своей жизни, своем детстве, о детстве своих детей, и мне казалось всё это безнадежно далеким – каким-то временем с другой планеты, и только потом я понял, что прошлое – всегда словно вчера. Она все время вспоминала Андрея. По ее словам, дядя был очень способным, например, необыкновенно музыкальным: классическую мелодию точнейшим образом насвистывал, услышав один раз краем уха. Бабушка наша была старой закваски и считала, что детей надо обязательно водить в консерваторию. Меня это тоже коснулось. Помню первое посещение этого заведения. Играли самую знаменитую симфонию Моцарта, и, хотя, конечно, я запомнил ее на всю жизнь, каждый раз при ее звуках вспоминая бабушку, но тогда сидел с трудом, изо всех сил пытаясь уследить за мелодией, но чуть что – забываясь и думая о постороннем, так что запомнил тот первый поход в консерваторию как величайшее испытание. Андрей же, по рассказам бабушки, с первых нот весь вытянулся вперед, превратившись в огромное и чуткое ухо, все забыл, просидел так до конца и вышел потрясенный. Еще у него в мальчишестве был очень хороший голос, ему даже пророчили карьеру, которую, по словам бабушки, сгубила незадачливая преподавательница, заставившая его в период, когда ломался голос, петь на каком-то конкурсе. Голос он сорвал.
Дядя в юности много писал маслом. Жили мы в доме, где и он жил до женитьбы, и я разбирал его краски, этюды, казавшиеся чем-то загадочным и непостижимым. Я тоже попытался что-то помалевать – вышла ерунда.
Дядя был в юности боевым парнем, дрался, была у него какая-то девушка и какие-то враги, с которыми он воевал. До сих пор лежит свинчатка, которую он таскал в ту пору в кармане – окуглый брусок свинца, помещающийся в ладони. У меня когда-то была мысль пустить ее на грузила, но я вовремя сдержался. Была шапка-ушанка, коричневая, с рыжей овчиной, со скроеным из долек-треугольников куполом. Носил я ее много зим с гордостью. Так же, как и зеленый дядин свитер.
Нравился мне “дядя Андрей” чрезвычайно. Даже в имени звучала какая-то тайна, и в нем была какая-то притягательная сила, что-то необыкновенное, помимо режиссерства, которое только тогда зарождалось и меня слабо волновало. Помню, едва не переживал, что его сын Арсений имеет на него больше прав, чем я, и чувствал себя эдаким бедным родственником, племянником из “Обыкновенной истории”. Нравилось, как дядя двигался, как ходил по комнате, что-то рассказывая и жесткулируя, говоря резким, почти театральным голосом. Плохо выговаривал букву “л”, у него выходило какое-то “уэ”, и была в подмогу задействована одна щека, точнее, угол рта, который он оттягивал и отпускал, так что получалось некое хлопающее движение. Тон его разговора был авторитетный, говорил он громко, эффектно, будто перед аудиторией. По любому поводу имел свое необычное мнение, и в тоне его всегда звучал определенный холодок, который мне особенно нравился. Внешние черты дяди я потом углядывал в других людях и невольно наблюдал за ними, относясь к ним с особенным чувством. Лицо у него было резкое, будто выточенное из какого-то крепкого и сухого дерева. Был невысокого роста, ходил размашисто, выбрасывая ноги носками врозь; садясь в кресло, одну ногу закидывал на колено другой, так что голень оказывалась параллельно полу, и держал ее за ступню. В его позах всегда была какая-то вольность, желание предельно разметаться локтями, коленями, раскрепоститься, будто все время ему было тесно или его что-то давило, может быть, даже сама земная атмосфера. Носил он усы. И всегда прическу. Стригся длинно, длинный чуб, прядь налезала на глаза, он ее время от времени откидывал. Сам я при дяде деревенел, глупел, когда он приходил, вытаскивал какое-нибудь лесное снаряжение, говорил глупости, краснел, и мне казалось, он видит меня насквозь.
Неделеко от Игнатьева, где снималось “Зеркало”, на станции Полушкино была карстовая пещера, куда мы поехали с моими товарищами, увлекавшимися спелеологией. Дело было классе в девятом. После пещеры мы пошли гулять по окрестностям и зашли к месту съемок. К тому самому хутору, где теперь стоял макет дома, давно уже не существующего. Там колготились киношники, горели остветительные приборы и бегал разъяренный дядюшка, которому всё не нравилось. Он кричал на какую-то женщину. Он удивился, увидев меня, мы с ним поздоровались за руку. Я был в чем-то рваном выцветше-зеленом и с топориком за поясом.
Дело было осенью, а летом мы жили с бабушкой у берегов Волги в Ярославской области. Там было множество черных гадюк по низинам и сосновые боры с белыми грибами. Вдруг к нам приехал гонец от дяди из Игнатьева. Для съемок “Зеркала” ему понадобилась бабушка. Меня не с кем было оставить, и бабушка взяла меня с собой. Поселили нас в той же, с детства знакомой деревне Игнатьево. Дядя был все такой же модный, так же откидывал челку, закидывал ногу на ногу, я запомнил его светло-зеленые вельветовые штаны в крупную выпуклую полоску.
Мне когда-то купили куртку. Обычная молодежная синтетическая куртка, какая-то коричневая, на молнии и с блестящими пуговицами. Потом, когда куртка подызносилась, сделалась мягкой и тусклой от стирок, ее стала иногда носить бабушка. Было странно, казалось, какая-то сдача позиций есть в том, что русская женщина из той, прежней жизни носит современную синтетичскую куртку. Есть что-то грустное, когда от нищеты пожилые русские женщины носят такую одежду. В этой же куртке дядя и снял бабушку в “Зеркале”, в ней она идет по полю, держа за руки “своих” детей. Когда я смотрел фильм, то про себя гордился, что моя куртка попала в кино, что я тоже тайно участвую. И еще мне казалось – и во время съемок, и позже, когда смотрел фильм, – что зря он это сделал, привлек бабушку в свой душераздирающий фильм, что это жестоко, несдержанно, что бабушке играть себя, идти по гречишному полю (которое специально для фильма засеяли) со “своими” детьми и не замечать, как разрывается сердце от тоски по прошлому, по всему тому клубку, в который увязано и материнство, и юность, и ушедший муж, и просто пронесшаяся жизнь, и еще и сын режиссер с измученной совестью, – что это все невозможно, недопустимо, невыносимо. А теперь кажется, что имено так и надо жить, срезая все углы и условности, проламываясь к правде и прощению сквозь стыд и слезы, рука об руку со своими близкими.
Из его высказываний помню несколько, и то я думаю, что говорил он больше для эффекта – чтобы поразить, чтобы все увидели его самостоятельность, хотя я могу и ошибаться. Помнится, кто-то, кажется, бабушка упомянула Цветаеву, и дядя сказал своим протяжным резким голосом и с улыбочкой: “Н-да, претенциозная была дамочка!” А потом был разговор про Маяковского, и он очень сердился и говорил, что предательства не прощают, имея в виду предательство себя в плане наступания на горло собственной песне.