Шрифт:
Получила письмо от Гешки, и так вдруг захотелось хотя бы на минутку вернуться домой, пройти по тихим улицам Заречья, посидеть с тетками за чашкой чая, а потом, может быть, даже снова взять да и бросить лапоть в окно Андрею Флегонтовичу. И, главное, знать, что не висит днем и ночью смертельная опасность над папой, братом и над городом, за который воюет Гешка. И над другими городами и селами, где живут наши русские люди.
Гешка писал; «Здравствуй, сестренка! А я видел живую Шульженку. Она к нам приезжала с концертом. Пела много песен и твоего любимого «Андрюшу». Я на минутку закрыл глаза, и вдруг мне показалось, что нет никакой войны, а просто я сплю и сквозь сон слышу, как у Андрея Флегонтовича патефон крутят, и что я сейчас открою глаза и увижу тебя на подоконнике, а в руках у тебя кусок хлеба с медом. Я давно не писал тебе. Не сердись. Почти все время бои и бои. Даже поспать некогда. Я научился спать даже на ходу, правда. Теперь похвалюсь; гордись мной, Нинка, у меня уже открыт боевой счет — три фрица. Вчера меня вызвал командир роты и предложил посидеть со снайперами. Представляешь, как повезло? Стреляю я хорошо, это тебе известно, и уж рука у меня не дрогнет, можешь быть спокойна. Ты даже вообразить себе, наверное, не сможешь, что они, сволочи, делают с одним из лучших наших городов. Я был два раза там и навсегда понял: такого прощать нельзя…»
Ох, как повезло Гешке, что он уже воюет. А я сижу, как обыкновенная школьница в классе и знай себе зубрю истины о заземлении тока и о том, как подсоединять к приемнику питание.
А дни идут за днями, и уже не надо переводить писк морзянки на фразы. Рука сама пишет цифру или букву, которую передает наш инструктор.
Мы размещены на самой окраине города. За нашим забором начинается аэродром. Летчики часто ходят по дороге между нашим основным корпусом и плацем, выходящим к морю.
Однажды я бежала со всех ног на плац, где начинались занятия по физподготовке. И на дороге увидела его. Я даже замерла на месте от неожиданности, потому что навстречу мне шел тот самый летчик, которого я придумала для себя еще в школе. Что это он, я поняла вдруг, мгновенно и безоговорочно — принц из далекой сказки детства, которого я давно ждала.
Он шел не спеша. Высокий, темноволосый, с широким лбом и широким подбородком, весь широкий, крепкий и надежный. У него были темно-серые глаза, смотрящие сердито из-под чуточку припухших век. Я не знаю, сразу ли тогда рассмотрела его вот так подробно, или уже этобыло потом. Но в этот момент он показался мне самым красивым, самым мужественным.
И походка у него была такая, будто вся земля принадлежит ему и он идет по ней хозяином, не торопясь, но все подмечая.
Он шел, заложив правую руку за борт куртки, а в левой держа трубку. И трубка-то была совершенно необыкновенная. Черного дерева, блестящая, изображающая какую-то смешную голову. Потом я узнала, что это голова Мефистофеля.
Я стояла, забыв обо всем, и смотрела на него во все глаза. А он прошел, задумавшись и не обратив на меня никакоговнимания, кажется, даже не заметил.
Он всегда ходил с высоким стройным летчиком.
Когда мы занимались на плаце, я вдруг вздрагивала, как будто кто-то хлопал меня неожиданно по плечу, и когда оглядывалась, то почти всегда видела его, идущего по дороге.
Я думала о нем все время, даже на занятиях, когда в наушниках звенела морзянка и надо было писать и писать. Мне не надо было даже знакомиться с ним. Единственное, чего я хотела, — это чтобы он каждый день проходил мимо нас.
Когда нас выводили на вечернюю прогулку и мы шли по темным притихшим улицам городка, раздавалась команда:
— Запевай!
Эта команда относится ко мне, запевалой в строю была я.
Громко и нарочито медленно, в такт развалистому матросскому шагу начинаю:
Ночь идет, ребята, Звезды стали в ряд, Словно у Кронштадта Корабли стоят.Строй дружно подхватывает, разрывая тишину, улегшуюся на город.
Белеет палуба, Дорога скользкая, Качает здорово на корабле. Но юность кованая комсомольская идет по палубе, как по земле.Я очень любила эти вечерние прогулки. Может быть, потому, что любила петь, а может, и потому, что хоть ненадолго мы возвращались в жизнь, от которой были отгорожены высоким забором.
Когда мы шли по улицам, из домов выходили люди, смотрели на нас и говорили вслед нам что-то доброе. И еще все удивлялись тому, что в большом матросском строю идут девчонки. Понимая, что гражданским это кажется странным, мы особенно четко печатали шаг, особенно задорно летела в вечернее небо морская песня.
Неожиданно я простудилась и совершенно охрипла.
— Сходи в санчасть, — приказал мне старшина Серов.
Я пошла. Там сидели, отдыхая от занятий, несколько молодых командиров. Старший лейтенант медицинской службы Ремизов спросил:
— Что случилось?
— Голос пропал, — прошипела я.
— Это наш запевала, — объяснил преподаватель материальной части капитан-лейтенант Осокин.
Ремизов заглянул мне в горло и сказал:
— Сходи на диатермию. Вот тебе увольнительная, вот направление. Пушкинская, тридцать один. Завтра с утра пойдешь.
— С утра основные занятия, — вмешался Осокин, — пусть вечером сходит.
— Ну, ладно, пойдешь к пяти часам.
На другой день к пяти часам я иду на диатермию. Первый раз за два месяца иду без строя по дневному городу. Иду и удивляюсь красоте здешних деревьев, хотя, честное слово, наши, сибирские, не хуже. Я вижу, что местные девчата с завистью смотрят на меня, и стараюсь идти как можно увереннее и красивее. Пусть все видят, какие девушки служат на флоте.
Подхожу к дому номер тридцать один по улице Пушкинской. Это одноэтажный, вытянутый в длину домик, оштукатуренный и чистенько побеленный.