Шрифт:
– Можно ли, – сказал Лев, – так долго сетовать о рюмке, которая стоит двадцать копеек?
– Извините, сударь, – с чувством возразил отец, – не двадцать, а тридцать пять копеек!
Я подозревал, что «Скупого рыцаря» Пушкин живописал со своего папаши.
– Александру Сергеевичу приходилось упрашивать, чтоб ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками, – поведала мне как-то прислуга, – а Сергей Львович предлагал ему свои старые, времен павловских.
Судьба зачем-то судила Александру Сергеевичу часто подолгу живать вместе с отцом, и это было невыносимо для обоих. Боясь сыновнего поэтического вольнодумства, Сергей Львович, очевидно из наилучших побуждений, согласился взять на себя надзор за сыном – вышла ссора, в которой Сергей Львович назвал сына выродком, о чем мне также сообщила услужливая прислуга. Ссоры между отцом и сыном повторялись часто, и после каждой Сергей Львович подолгу пребывал в мрачном настроении. Обыкновенно они гуляли по Невскому в одно и то же время, но никто и никогда не видел их гуляющими вместе.
– Мне ничего лучшего не остается, как разорваться на части для восстановления репутации моего милого сына, – вздыхал он после очередной, как он выражался, «проказы» Александра Сергеевича.
Друзья его утешали, напоминая, что Пушкину многое можно простить, он окупает свои шалости неотъемлемыми достоинствами, которых нельзя не любить. Сергей Львович и слушал, и не слушал.
Именно в гостиной Надежды Осиповны и Сергея Львовича состоялась моя вторая встреча с Александром Пушкиным. Я увидел его в гостиной. Он стоял перед конторкой и ненамного превышал эту конторку ростом. Со времени нашей первой встречи он похудел, а на лице залегли резкие морщины. Кудрявые волосы его заметно редели. Широкие бакенбарды покрывали нижнюю часть его щек и подбородка. Я оробел и лишь после некоторого колебания решился подойти и напомнил поэту о нашем старом и мимолетном знакомстве. Я ждал его ответа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет ответа от министра: одно дело откровенничать с незнакомцем в полной уверенности, что ты его больше и не встретишь, а совсем другое – узнать в этом незнакомце домашнего врача собственной матери.
Александр Сергеевич, узнав меня, тоже, как мне показалось, несколько смутился, но потом вежливо поздоровался и, беспокоясь о здоровье матери, завел со мной разговор о ее болезни. К прискорбию моему не мог я его утешить, я честно поведал, что жизненный путь Надежды Осиповны близится к финалу, однако сыновними и медицинскими заботами она сможет прожить еще несколько лет. Желая развеять неловкость и, возможно, продолжить наше знакомство, я передал поэту горделивые слова Надежды Осиповны о том, что это она научила сына французскому…
В ответ Александр Сергеевич вдруг рассмеялся:
– Боюсь, моя мать немного преувеличила! Но это правда, что воспитание мое мало заключало в себе русского: я слышал один французский язык. Гувернер мой был француз, впрочем, человек неглупый и образованный. Библиотека моего отца состояла из одних французских сочинений. Впрочем, потом я достаточно изучил родной язык и народную речь. Если бы не наша приятнейшая встреча, не стал бы, наверное, дожидаться лошадей, отправился бы вперед… С мужиками и бабами приятно разговаривать об их делах.
– Более приятно, нежели читать книги? – спросил я.
– На что вы намекаете? – приподнял брови Пушкин.
– Надежда Осиповна рассказывала мне о вашей любви к книгам, о том, как вы прокрадывались в библиотеку… – объяснил я.
– Да, это правда, – улыбнулся он. – Я проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. К Лицею уже знал все наизусть…
– И восьми лет отроду стали сочинять свое, – вспомнил я слова Надежды Осиповны.
– Мама вам и это рассказала? Я сам уже и не помню, – рассмеялся он.
Я поздравил Пушкина с ожидающейся женитьбой.
– Да, участь моя решена. Я женюсь… Та, которую любил я целых два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством – Боже мой – она… почти моя. – Отчего-то он нахмурился. – Все радуются моему счастью, все поздравляют, все полюбили меня. Всякий предлагает мне свои услуги: кто свой дом, кто денег взаймы, кто знакомого бухарца с шалями. Но ведь вы не будете мне ничего предлагать, Иван Тимофеевич?
– Разве что свой медицинский опыт, – пожал я плечами.
Пушкин кивнул:
– Да, это, пожалуй, может пригодиться: будут дети. Спасибо…
Счастливым, однако, он не выглядел. Я осторожно спросил его о причине. Оказалось, что собеседник мой полон сомнений, вполне оправданных. Грядущие перемены, ответственность отца семейства пугали его.
– Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – все это в сравнении с ним ничего не значит… Жениться! Легко сказать – большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок. Другие – приданое и степенную жизнь… Третьи женятся так, потому что все женятся – потому что им тридцать лет. Спросите их, что такое брак, в ответ они скажут вам пошлую эпиграмму. Я женюсь, то есть я жертвую независимостью, моею беспечной, прихотливой независимостью, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством. Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Невеста моя, хоть и прекрасна, но бесприданница. Сам я никогда не хлопотал о счастии, о выгодном месте, о службе… я мог обойтись без всего этого. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?
Тут я, зная скупость отца его, мало что мог ему подсказать. Сам я женился, лишь когда имел достаточное положение и доход.
– Молодые люди начинают со мной чиниться: уважают во мне уже неприятеля, – пожаловался Пушкин. – Дамы в глаза хвалят мне мой выбор, а заочно жалеют о моей невесте: «Бедная! Она так молода, так невинна, а он такой ветреный, такой безнравственный…» Признаюсь, это начинает мне надоедать!
– Об этом мы с вами уже говорили: нынче все безнравственные, – улыбнулся я.