Шрифт:
— Это тебе отец подарил, Анютка?
— Нет, — шепчет она.
Я открываю «Робинзона». «Веселому чукотскому лучику Анютке. Вырастай скорее и читай эти книги. Николай Макавеев».
Из окошка все бубнят и хрипят голоса.
— И он просил у меня прощения. Все дрыхли, а он сказал: «Ударь меня, Хыш…»
Пьяноватый смех Анюткиного отца.
— Не надо. Не надо ударять Макавеева.
— Ты чудак! — похрипывает Хыш. — Семь лет. Вот ты тундровик, а скажи: кто из вас спускался на льдине по всему Пыхтыму? Никто! Никто! Только мы с Макавеевым, как на лодке.
— Макавеев, о-о! Большой друг.
— Это я друг. Молокососы хотят сожрать Макавеева. Письмо прокурорам пишут. И этот шпиндель, что со мной, думает его съесть.
— Не надо. Не надо есть Макавеева.
— Тяжело Макавееву. Жилы там, как рваные нитки. Бестолковые жилы на этой сопке. Там пять лет копать надо, а он желает за один сезон. Понимаешь? А раньше? Не захотел ждать неделю. И пожалуйста, плыви на льдине, как белый медведь.
— Макавеев найдет.
Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.
— И куклу Макавеев?
— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.
— Но я сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.
— Не давай молодым съесть Макавея.
— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.
— Хеппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика в слезах.
В избушке звякают чашки. Булькает спирт.
Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».
…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки шли за мной следом, потом вернулись. Берег убегал на север абстрактным изгибом. Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. Я злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит. Так я шел тихо, все оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.
Я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла».
Может быть, мы совсем не будем говорить об этой бумаге. Бывают же очевидные ситуации. Так, поболтали бы о разноцветных стеклышках и прочих нейтральных вещах. Но, может быть, Хыш коснулся бы и этой темы. Пожалуй, он ее обязательно коснется. Тогда лучше всего просто спросить: «Для чего созданы голова и лицо человека, Хыш? Во всяком случае, не для того, чтобы по ним били. Нет таких людей, которые имеют право бить, и нет такой цели, которая это оправдывает. Где, кто и когда научил тебя терпеть, когда бьют?»
Догони меня, Хыш. Ты же видишь: я так тихо иду.
Чуть-чуть невеселый рассказ
Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.
В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.
Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.
На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил «Давай!» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!»
Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.
На третьем подъеме я понял, что сейчас умру от теплового удара. Одежду заполонил кипящий пот.
На вершине я остановил собак и стянул через голову кухлянку и свитер. Упряжка понеслась вниз. Мгновенно превратившаяся в жесть ковбойка била меня по спине. Так повторялось раз пять, может быть, больше.
Горы Дурынова занимают по широте сорок километров. В час ночи нарты, раскатываясь, неслись по взлетной полосе аэродрома. При аэродроме имелось шесть домиков. Крайний из них, приткнутый к самому берегу, второй месяц служил нам базой.