Шрифт:
Гёте и Ульрика старались чем-нибудь порадовать друг друга. Она подносит ему фарфоровую чашку с гирляндой плюща, символом её привязанности. Он, посылая ей как иллюстрацию к урокам минералогии горные камни, вкладывает в пакет вкусные и душистые кристаллики — плитки шоколада. Отдавал ли он себе отчёт в том, что слишком пылкая нежность примешивалась теперь к его отеческому чувству? Без сомнения, да, но его разум протестовал очень слабо.
Впрочем, что в этом дурного? Человеку столько лет, сколько он хочет, чтобы ему было. Почему ему не жениться на Ульрике? Правда, он не один в Веймаре, его сын и внуки живут с ним вместе. Но семейная жизнь испорчена. Оттилия делалась капризной и взбалмошной и большую часть времени проводила в ссорах с этим повесой Августом или во флирте с проезжими англичанами. Старик сравнивал нежный уют Мариенбада с бурной атмосферой, в которой язвила друг друга эта неподходящая пара и в которой ему придётся жить по возвращении. Конечно, общество застрекочет, поднимется крик о нелепостях и скандале. Но в глубине его души старый, вновь пробудившийся «демон» возвышал голос и опровергал все возражения: гений должен уметь противостоять обществу, бросать ему в случае надобности вызов, как Байрон, произведения которого так поразили старого поэта, а мятежное величие восхитило.
Гёте нашёл высокого покровителя для своих планов. Сам великий герцог, по его просьбе, в августе 1823 года начал переговоры с госпожой Левецов.
Разве не соблазнительно для молодой барышни стать женой величайшего писателя эпохи, приобрести титул и звание тайной советницы, быть принятой и осыпанной почестями при Веймарском дворе? Карл-Август обещал пожаловать дом её семье и пожизненную пенсию ей по смерти Гёте. Но когда о сватовстве сообщили Ульрике, она скромно ответила, что не хочет выходить замуж. Она любит поэта, сказала она, как любила бы отца, она, не задумываясь, посвятила бы свою жизнь заботам о его старости. Но раз у него сын, семья... Госпожа фон Левецов сумела смягчить отказ, попросила дать Ульрике некоторое время подумать, заговорила об отсрочке — и час прощания пробил после этого уклончивого ответа. Но Гёте всё не мог расстаться с Ульрикой: он поехал за ней в Карлсбад и провёл около неё ещё восемь дней. Но надо было решиться и ехать в Веймар. В берлине, увозящей его в конце сентября, он дал своему гению излиться в патетических строках: из его израненного сердца вырвались, как мощные волны любви и страдания, стансы «Мариенбадской элегии». «В восемь часов утра на первой остановке я написал первые строфы, продолжал сочинять в пути и на каждой станции записывал то, что только что сочинил; к вечеру всё стихотворение было на бумаге».
Вернувшись домой, Гёте собственной рукой латинскими буквами и на прекрасной веленевой бумаге переписал элегию и, перевязав шёлковой лентой, положил её в портфель из красного сафьяна.
Под её взглядом, как под действием солнца,
От её дыхания, как от дуновения весны,
Тают, доселе неподвижные и суровые,
В пещерах зимы себялюбия льды.
Но едва только он приехал, как между ним и сыном разразилась ужасная сцена. Дошли ли до Августа слухи, которые уже носились среди праздных купальщиков Мариенбада? Сам ли поэт намекнул ему о своих намерениях? Но, словом, приезд старика был омрачён жестокими ссорами. Сын, вообще отличавшийся несдержанностью, мог под влиянием вина доходить до крайностей. Он забылся до того, что позволил себе оскорбления и грубые угрозы... Он уедет с женой и детьми в Берлин, предоставит отцу полную свободу действий. «Он был вне себя, — рассказывает жена Шиллера, — а свояченица ещё подстрекала его. С Оттилией делались нервные припадки, и все вообще были в отчаянии».
Гёте затаил в себе скорбь. Она была безмерна. Он пережил нападки завистников, придворные сплетни, временную немилость своего повелителя. Но ничто не было ему так тяжело, как грубое обращение сына. В то же время он вынес из этой сцены урок. Его мечты рушились под ударами неумолимой действительности. Простите, призраки юности и лета, бесшумно исчезнувшие на облачных кораблях в лазоревом небе! Зима закрыла дали и окутывает его старость покровом инея, снега, разочарования. Ему остаётся только оплакивать былое. Пробил час последнего отречения. 2 октября он изливается своему другу, канцлеру фон Мюллеру: «Это увлечение отнимет у меня много сил, но я в конце концов преодолею его».
Похоже было на то, что он даже легко преодолеет своё увлечение. Приезд одного лица принёс ему большое облегчение: к нему приехала знаменитая пианистка Мария Шимановская [177] , которую он знал и которой немного увлекался в Карлсбаде. Она показалась ему ещё прелестнее, чем всегда, в платье из коричневого фая, отделанном белым кружевом, и в берете с розами. Как устоять перед её искусством и красотой! Затихли душевные бури. Каждый вечер музыка расстилала вокруг него свои трепетные покрывала, опутывала его живой и тёплой гармонией, и душа обретала ясность. Но после отъезда артистки Гёте свалил новый припадок. Сердце слабело. Он думал, что умирает.
177
Шимановская Мария (1789—1831) — польская пианистка, знакомая Гёте с 1823 г.; ей он посвятил стихотворение « Умиротворение».
Двадцать четвёртого ноября в Веймар прибыл его друг, композитор Цельтер. Карета, как всегда, подвезла Цельтера на Фрауэнплан. Двери были закрыты. Странно, никто не вышел на стук колёс. В кухонном окне показывалось и исчезало чьё-то лицо. Больше ничего! Что тут такое? Цельтер толкнул дверь, поднялся по большой лестнице. Смущённый слуга вышел ему навстречу.
— Где барин?
Молчание.
— Где барыня?
— В Дессау. У них умер дядя.
— Где барышня? (Ульрика фон Погвиш, сестра Оттилии).
— В постели.
Подошёл Август с угрюмым лицом. Непонятно было, опечален он или не в духе.
— Ну, в чём же дело?
— Отец болен, очень болен.
— Не умер?
— Нет, но очень плох.
Цельтеру этого было достаточно. Он был страшно огорчён и не мог побороть в себе чувства острой жалости к Гёте. Ему стало ясно, что в этой распадающейся семье присутствие друга просто необходимо. Несмотря на то что он только что возвратился из Голландии и чувствовал себя усталым, он три недели не отходил от постели Гёте. Цельтер ухаживал за ним, подбодрял, развлекал, рассказывал о своём путешествии, заинтересовывал новостями. Больной, согретый этой дружеской нежностью, понемногу оживал, открылся ему, признался в своей тоске, в домашних огорчениях. Чудесное могущество музыки! Как Мария Шимановская, Цельтер сел за пианино, и мир снизошёл на исстрадавшуюся душу. Тогда, вынув красный сафьяновый портфель, Гёте читал и перечитывал ему «Мариенбадскую элегию» и утешался, слушая собственные жалобы. Понемногу возвращались силы, появилась надежда. В день Святого Сильвестра выздоровевший поэт снова принимал своих друзей в большой гостиной, увешанной картинами, над которыми возвышалась спокойная голова Юноны Людовизи. О, былые воспоминания, пейзажи Италии, сосны Кампаньи, фиалки Кастель-Гандольфо! Заговорили о любви и о женщинах. «Ба, — сказал Гёте, — в любви нет ничего общего с рассудком». В сумерках жизни он стремился ещё дышать нежными запахами весны. Прошло пятьдесят лет с тех пор, как был написан «Вертер».
Глава XIV
НА ЗАКАТЕ
Пять часов утра. Завернувшись в белый фланелевый халат, старик открывает ставни своей маленькой комнаты. Летняя заря освещает скромную обстановку: кровать, туалетный стол, кресло. Свежо, в открытое окно врывается аромат орошённого росой сада. Гёте готов к работе. Мелкими шагами он переходит в соседнюю комнату. Та же аскетическая простота. Келья. Ничего, что рассеивало бы мысль, задерживало взгляд. Ни картин, ни бюстов, даже нет занавесей, дивана, ковра. Против двух окон простой непокрытый стол, три дубовых стула. Нигде ничего не валяется — ни книг, ни бумаг. Только чернила и перья ждут, чинно выровнявшись. Справа нечто вроде шкафа, служащее одновременно хранилищем книг и бумаг, слева конторка с ящиками. Тут он с мелочной аккуратностью (он стал таким же педантичным, как покойный советник, его отец) складывает и без конца перебирает свои заметки и письма. Он подходит к конторке, вынимает прерванный вчера лист, перечитывает его и спокойно начинает писать. В течение двух часов он стоя пишет, закрепляя бегущие мысли.