Шрифт:
События начались, наверно, часов в восемь утра, когда фрицы уже позавтракали. Они открыли такой бешеный артиллерийский огонь, так поливали из пулеметов и автоматов, что нельзя было высунуть носа. Над нами на высоте одного метра от земли гудел, свистел плотный огонь из стрелкового оружия. Это была лавина стрелкового огня. А мы молчали. Нам нечем было отвечать.
Так я провоевал до семнадцатого июля. В этот день вечером меня нашел осколок немецкого снаряда. К вечеру следующего дня я уже был в Ленинграде в распределительном госпитале, размещавшемся в Александро-Невской лавре. Там нам даже не пришлось поспать одной ночи. Нас, ходячих, в четыре часа утра подняли и на автобусе отвезли на Московский вокзал. Там уже у перрона стоял санитарный поезд. Мне показали вагон и место для лежания. Нас привезли первыми, и погрузка должна была еще продолжаться долго. Я вышел покурить на платформу.
Белая ночь уже встретилась с солнцем. В безоблачном сиреневом небе плавали аэростаты воздушного заграждения, матово поблескивая серебром оболочки. Я подумал, что через несколько часов покину город, и от этого мне стало неуютно. Было ощущение дезертирства в эту тяжелую годину для Ленинграда.
В это время по платформе проходили два офицера-медика. Я обратился к старшему – полковнику и объяснил, что у меня ранение нетяжелое и нет смысла ехать мне в глубокий тыл.
– Раз вас привезли сюда, так придется ехать. Теперь не время для митингов, – и они пошли дальше.
Но, отойдя от меня метров на двадцать, остановились, поговорили между собой и вернулись. И забрали меня в перевязочный вагон, приказав сестре разбинтовать руку. Они долго ее рассматривали, что-то говорили на латыни. Результатом осмотра явилось то, что я остался в Ленинграде и попал в госпиталь на Выборгской стороне.
Когда началась страшная голодная блокадная зима 1941-42 годов, я ни разу не вспомнил и не пожалел, что тогда не уехал в тыл. И только недавно в памяти возник этот эпизод на Московском вокзале. По-видимому, самое сильное у человека – чувство привязанности к родному гнезду.
В госпитале, отоспавшись, мне однажды пришло на ум, что за время пребывания на фронте (передовой) я ни разу не выстрелил. Не стреляли и остальные солдаты. Мы были не стреляющая пехота. Вот так отразилось отсутствие патрон на нашей боеспособности. И все же мы задержали фрицев и принесли пользу, иначе эта банда была бы у стен Ленинграда значительно раньше. Еще три недели на этом участке фронта наши войска сдерживали немцев. Но уже пятого августа фон Лееб, сосредоточив силы и имея преимущество в танках в пятнадцать раз, в артиллерии в полтора раза и абсолютное преимущество в авиации, в нескольких местах прорвал фронт, и фашисты ринулись по дорогам к Ленинграду.
Наши войска, неся большие потери, начали отступать. Одновременно с немцами начали наступление финны на Карельском перешейке. Над Ленинградом нависла угроза вторжения фашистов в город.
В госпитале я наконец поел горячего. За время нахождения в казармах и на передовой мы были на подножном корме, питались тем, что покупали в магазинах продукты в Ленинграде, а после из собственных запасов на передовой. Правда, тогда старшина приносил бумажный мешок с сухарями, и каждому солдату доставалось по паре сухарей.
Во время хождения по лесам мы иногда останавливались в опустевших деревнях. Помню большую деревню с ухоженными домами, абсолютно пустую, с цветами на подоконниках и занавесками на окнах.
Смотреть на эту деревню было тягостно. Это было как в жутком, зачарованном сне. Наш взвод стоял у открытого сельского магазина. Через двери и окна мы видели полки, заставленные разными продуктами, но заходить в магазин не решались. Был приказ: зашедшего в магазин, считать мародером и расстреливать на месте. Уверен, то, что не испортилось, досталось фрицам в качестве подарка от кооператоров.
Кто придумал такой галантный приказ, из-за которого была упущена возможность разнообразить наше питание? Не знаю, где были наши кухни. А может быть, их совсем не было в полку.
Позже появился новый приказ, обязывающий уничтожать все, что нельзя было увезти или унести, чтобы ничего не оставалось врагу.
В госпитале мне запомнился один раненый – молодой, красивый двадцатилетний парень. Он попал под разрыв снаряда, и у него закрылись глаза. Врачи делали вид, что его лечат. А мы от сестер знали, что это дело безнадежное. Сам солдат об этом не знал. Он был общительный и веселый. Видимо надеялся на прозрение. В курилке некоторые пехотинцы ругали артиллеристов за то, что они часто стреляли по своим. В свое оправдание пушкари объясняли, что они стреляли из орудий, списанных еще во время войны 1914-18 годов. Хороших орудий не было, и приходилось вооружаться таким хламом. Из таких пушек снаряд мог залететь куда угодно. Часто вместо немцев снаряды падали на наши окопы.
Это объяснение соответствовало истине. Военные склады были расположены близко от границы, и в первые дни войны их захватили фашисты. Вот почему не хватало оружия для вновь формирующихся частей. Некоторые части были вооружены тяжелыми, неуклюжими канадскими винтовками, оставшимися тоже от первой империалистической войны.
Во второй половине августа я вышел из госпиталя с еще не совсем зажившей раной, которая начинала кровоточить при резком движении рукой. Из запасного полка попал в полк аэростатов заграждения.