Шрифт:
У матери было тяжелое воспаление легких, уже много дней она металась в жару, но мысль о том, что я, проживший на свете целых семь месяцев, до сих пор не окрещен, неотступно терзала ее сквозь жар. И вот в полнолуние, в канун святого воскресения, воспользовавшись тем, что возле ее кровати никого нет, она встала, взяла меня, дошла по берегу Мельничного пруда до того места, где в нее впадают святые в этот день воды ручья, и прыгнула вместе со мной с берега. Отец скоро обнаружил исчезновение жены, побежал следом, а дальше уж счастливая судьба и ясный месяц позаботились о том, чтобы он увидел ее и подоспел к ручью, прежде чем вода унесла ее вместе с младенцем в Мельничный пруд. Он успел спасти нас обоих, но великое чудо заключалось, пожалуй, в том, что, несмотря на жар, матушка не расхворалась еще сильней. Зато совсем разболелся мой отец и, вконец растерявшись, кликнул на подмогу сваю мать из Шпреевальда.
Всякий раз, когда он об этом рассказывал, в нашей комнате воцарялась тишина и матушка смотрела на него умоляющим взглядом: она стыдилась своего проступка, о котором узнала лишь много недель спустя, когда окончательно выздоровела. Она ведь была очень набожная и считала самоубийство величайшим грехом. Может быть, именно это событие объясняет ее безграничную терпеливость, и наверняка объясняет оно ее тесную, вплоть до мельчайших душевных движений связь с сыном. Однако, сколь ни способствовало это событие нашей душевной связи, в одном оно нас бесповоротно разделило: матушка вынудила отца покинуть маленький домик и перебраться в деревню; за всю оставшуюся жизнь она так больше ни разу его и не видела. Меня же неодолимо тянуло к Черному озеру, сверкающую страну солнечного детства, я пронес через удушливый туман и все ужасы, которыми идолы, короли и их приспешники, вышедшие не из Орплида, пытались обставить мою жизнь и жизнь моего народа.
И Мельничный пруд, и ручей протянулись к солнцу с запада на восток, подобно всей стране Орплид, и Черному озеру в ней. Пасхальная вода, зачерпнутая девственницами в полночь, накануне воскресения, исцеляла болезни у людей и скота, а девушек наделяла красотой. К тому времени, когда я стал юношей и лишь изредка наезжал в Орплид, обычай этот умер; рассказывали, будто пасхальная вода утратила свою чудодейственную силу, потому что девушки все хуже соблюдали условие молчать по дороге к пруду и по возвращении домой вплоть до утренней зари. Парни их подкарауливали, несли всякую околесицу, задавали вопросы, ну как тут было отмолчаться, а нарушив правило, девушки разом теряли и красоту, и здоровье, и счастье. Правда, они пытались помочь горю, распевая на пасху:
Гоните, христиане, Грехи из душ своих, Как кислую опару — Чтоб уничтожить их. Вы станьте новым тестом, Очищенным и пресным, Как бог нам повелел. На пасху кислого не ешь, Злу не открой дорогу, Не то раскаянье свое Забудешь понемногу. Есть в тесте пресном чистота, И тем восславим мы Христа В день праздника святого.Говорят, раньше, когда мы еще были язычниками, девушки нагишом купались в ручье в полнолуние накануне пасхи. Впрочем, возможно, это не более как очередная выдумка кантора Каннегисера, во всяком случае, парни и по сей день жалеют, что отмер именно этот обычай.
Зато другой пасхальный обычай дожил до наших дней: это лупцовка. На пасху с утра пораньше парни врывались в девичьи светелки, сбрасывали одеяло, задирали ночную рубашку и охаживали визжащую девицу по заду березовой лозой, срезанной в ту же ночь. «Это святой обычай», — наставлял кантор мою матушку, которая не желала мириться с подобными обычаями в своем доме и втайне подозревала, что за всем этим кроется очередная языческая выдумка кантора. «Он был введен, чтобы оживить богослужение. Ленивые девушки не хотели вставать к ранней обедне, вот их и выгоняли из постели розгами по заду».
Матушка возражала, что-де в наших протестантских краях никто и слыхом не слыхал ни о каких ранних обеднях, да и вообще это сплошной обман, потому что в церковь и без того всегда ходило больше женщин, чем мужчин.
Тут кантор Каннегисер, подмигнув моему отцу, задавал такой вопрос: «Тогда чего ради стали бы парни брать на себя такие труды?»
Этот вопрос матушка оставляла без ответа, впрочем, ответа никто и не ждал, потому что мужчины уже смеялись, и я смеялся вместе с ними, зная не хуже, чем отец, что девушки на пасху нарочно залеживались в постелях, поджидая парней, а некоторые даже вставали, чтобы откинуть дверной крючок. Более того, экзекуции подвергались и те девушки, которые уже успели встать и хлопотали по хозяйству, а всего удивительней казалось то, что в это утро ни на одной девушке не было штанов. Я не уставал досадовать на бессмысленный визг, который поднимался над деревней часов с пяти до шести утра, и мог только сожалеть вместе с кантором о безвозвратной утере заключительной части этого благочестивого обычая: в былые времена девушку после порки выносили во двор и сажали в большую водопойную колоду, наполненную пасхальной водой. Я и сегодня пожелал бы нашим девушкам такой участи и даже сам бы окунул их с головой. Нет, что ни говори, а забавные обычаи были раньше у людей.
Мальчик в стране Орплид и Бимини
Крепче памяти и жарче сердца хранят ландшафты и предметы пережитое и увиденное, что когда-то доставило нам радость или причинило боль. Время, нещадно глотающее собственных детей, чтобы родить их заново более совершенными, заставляет стареть умы и сердца людей, обесцвечивает их мысли и чувства, придавая воспоминаниям в лучшем случае оттенок старых картин, что висят в музеях. Где вы, первозданные краски, когда небо было голубым, леса зелеными, а кровь алой! Куда делось ваше сиянье? Сгинули вы или только померкли, как те, с кем мы, залетные гости, жили, сражались, любили, веря в собственную долговечность, а сами разрушали ее и собирали обломки? Сверкая и маня, вы живете, будто на заре дня, в старых деревьях, в обветшалых мостах и тихих омутах, вблизи которых нам довелось провести юность. И такой сильной оказалась связь ландшафта и этих предметов с нами, что даже спустя долгое время они не просто разговаривают с вернувшимся на родину, рассказывая историю его молодости, наполненную весельем, проказами и печалями, но часто их зов летит через границы стран, через моря, проникает сквозь толстые стены тюрем. И тогда рассеивается сизый туман, черные тени отступают, превращаясь в светлые образы, а из заброшенных колодцев памяти бьют родники надежды и заставляют нас любить жизнь. Заставляют надеяться и бороться. И так всегда.
Вот сижу я и думаю: а ведь и у меня было стихотворение, нежданно-негаданно всплывавшее в памяти на протяжении целых пятидесяти лет. В этой воспетой и оплаканной жизни так случалось раз десять. Слились в нем воедино и девичий смех, и пенье птиц, и предсмертные хрипы, и звуки органа, воскрешая в памяти простой ландшафт, перед которым меркли все виденные мною картины нашей прекрасной земли и все уродливые и опасные грани жизни. Выученное в школе стихотворение, которое мечтательный мальчишка во времена счастливого детства связывал с таинственной низиной неподалеку от родной деревушки, следовало за юношей и зрелым мужем, в каком бы уголке земли он ни находился. Как ни странно, оно выплывало из небытия спустя многие годы всякий раз, когда жизнь погружалась во мрак или когда ей грозила страшная опасность. Десятилетний мальчик, выучивший его по воле чудаковатого школьного учителя к празднику в деревенской школе, тогда не знал этого и не старался связать его с именем какого-нибудь поэта, потому что для мальчика оно было таким же поздравлением, как послание на рождество, пасху и троицу: мир весям! Христос воскресе! Идите в мир и учите!