Шрифт:
Стало так тихо, что я услышал шелест Нориного белья, платья и снова почувствовал почти физически, как я раздваиваюсь… Конечно, я уже все решил и ничего такого себе не позволю; если бы я не был чист в своих помыслах, то я не решился бы оставить у себя девчонку, давая им всем пищу для сплетен. Но, с другой стороны, зачем это острое, изнуряющее ожидание? Это поднимающееся волнение? В том-то и было противоречие, что я ничего не хотел и не ждал, но подсознательно ждал всего и хотел всего.
Она вышла, сказала, улыбнувшись:
— А я чуть не взорвалась.
И протянула мне мокрое полотенце.
В лице ее я не увидел ни смущения, ни неловкости: наоборот, ясность и спокойствие. Теперь у нее был ночлег и она могла отдохнуть.
И вновь я вел ее по коридору, мы скользили двумя тенями: одна легкая, как бы свободно парящая, вторая сутуло-напряженная (я весь сжался, готовый к отпору, если вылезет кто-нибудь из наших не в меру любопытных, а то и бесцеремонных соседей).
Но мы прошли без препятствий, тяжелая, обитая войлоком и кожей дверь закрылась, отделив от зримого и незримого присутствия чужих; и такой славной и светлой показалась мне сейчас моя старая, порядком надоевшая комната.
В домах напротив уже почти все окна погасли, только наша комната тепло и празднично светилась, и чувство отделенности от всех сближало меня с нею и опьяняло. Я без умолку говорил, читал стихи:
Ночь нема, как дух бесплотный,
Теплый воздух онемел,
Но как будто мимолетный
Колокольчик прозвенел…
— Какой-то ты странный сегодня, что-то все время читаешь, а ведь уже бог знает сколько времени… Давай укладываться.
В этом так просто сказанном «давай укладываться» не было ни намека, ни самого малого обещания, но было что-то доверительное, милое и опять же сближающее нас. И еще раз решив для себя, что я буду безупречен по отношению к ней, я стал вытаскивать из матерчатого рваного чехла старую раскладушку.
Все так же радостно я растягивал эту скрипучую, намертво сжавшуюся раскладушку, вытягивал ее длинный, ржавый скелет. Но когда я наконец отладил свое убогое ложе и посмотрел на Нору, то понял, что она не разделяет моей приподнятости, всех этих детских восторгов… Она сидела на диване в какой-то неудобной позе, положив на его высокий валик голову, я видел ее полузакрытые большие сонные глаза.
Уже погасив свет, я слышал, как она вздыхает, ворочается…
Нас разделяло несколько метров, всего несколько метров босиком по поблескивающему крупному паркету, — граница между двумя людьми, двумя состояниями: моим детским самодовольным покровительством и ее одиночеством в чужом городе, в чужом доме.
Я заснул быстро, неглубоко; сквозь клочковатый сон увидел ее. Стояла босиком у окна, в моей рубашке, достававшей ей до колен.
Большое вполкомнаты окно уже предрассветно светилось. Виден двор, а в нем трехэтажный особнячок постпредства, квадратный, с подстриженной травой газон, еще немного солнца — и он будет изумрудным, а пока он еще седовато-зеленый. Когда я приходил поздно, а точнее рано, я видел его именно таким, постепенно проявляющимся, как негатив.
Я тоже встал — она не обернулась, все так же стояла и неотрывно смотрела, будто была только одна, — тихо подошел к ней, осторожно дотронулся до ее плеча. Мое прикосновение было скорее знаком дружбы, чем нежности, но она резко отодвинулась и сказала: «Не надо».
Я отстранился, ее реакция обидела меня своей банальностью.
— Да ты не беспокойся, — сухо сказал я. — Мне ничего от тебя не надо. — И добавил: — Кажется, к Борьке ты была более благосклонна.
— Он нравился мне.
— Нравился? Почему в прошедшем времени?
— Потому что сейчас мне не до него. Мне вообще ни до кого. Понимаешь?
— Ну не поступила, ну и что из этого? Что за горе?
— Не в этом дело. Просто мне некуда деться. Возвращаться назад, домой, я не могу.
— Почему?
— Тебе, наверное, кажется, что там рай… Да, на месяц, может быть. Там можно отдыхать, но жить там тяжело. Праздность, многолюдье, пустота. Мне, во всяком случае, там нечего делать. Я хочу совершенно другого, а у меня не получается… Я не знаю, куда деться.
— Я уверен, что мать прекрасно устроит тебя до следующей весны. А потом снова попробуешь… И я уверен, выйдет.
— Мать и так уж загубила жизнь из-за меня. А сейчас у нее есть, возможность выйти замуж… Есть человек. Может быть, это ее последний шанс. И я не хочу, не могу возвращаться туда.
Не до конца мне понятное, сдерживаемое с трудом отчаяние словно бы росло в ней, ширилось, вот-вот готовое взорваться истерикой. Я видел это по ее ярко, сухо блестящим глазам, по резко, безжизненно побелевшей коже смуглых щек.
— Не надо, не надо, не надо. — Я пытался заговорить ее, как ребенка, троекратно возвращая ей эту ее же бессмысленную, ничего не означающую фразу. — Не надо, мы все для тебя сделаем.
— Кто «мы»?
— Я и Борька.
Она усмехнулась и, успокаиваясь, тихо сказала: