Шрифт:
Бургомистр зачитал речь по бумажке: он пожелал нам блестящего будущего на новой старой родине и пообещал лично следить за тем, чтобы память о нас не оскверняли. Затем он передал слово лейтенанту. Тот, не теряя времени, вынул из планшета список и начал называть фамилии. Я надеялся, что окажусь в числе первых, что меня внесли в список под буквой «А» — Aubertin, но, не услышав своей фамилии в начале, не расстроился — значит, назовут ближе к концу, на букву «О». Тот, чью фамилию офицер называл, подходил к нему, жал руку и получал свой паспорт.
Очередь моей буквы быстро приближалась, к лейтенанту подходили люди с фамилиями на «М», потом на «N», и я уже приготовился выйти вперед и, как все, с достоинством произнести низким голосом: «Благодарю вас, товарищ лейтенант!» Но офицер перескочил букву «О», и по толпе пронесся гомон.
— В чем дело? — неуверенно спросил лейтенант. — Я кого-то пропустил?
— Меня! — крикнул я, подняв руку.
— Как фамилия?
— Обертин, товарищ лейтенант. Иногда пишут через «Au», но обычно через «О».
— Обертин, — пробормотал он, нахмурил брови и провел пальцем по списку.
Вдруг его лицо просияло.
— А, так это вы Обертин-младший. Вы никуда не едете. Вчера ваш отец разговаривал с бургомистром. Обстоятельства вашего возвращения из Советского Союза не выяснены. Вас вычеркнули из списка.
Лейтенант, явно довольный тем, что выполнил свой долг, раздал пропуска на «S», «Т» и «W», потом защелкнул планшет и дал команду грузиться в вагоны. Но никто не тронулся с места.
Я обернулся и посмотрел на отца. Он беспомощно пожал плечами, а на лице у него мелькнуло подобие смущенной улыбки. Схватив деревянный шест, на котором несли чемоданы, я рванулся к нему и бросил в лицо: «Ах ты мразь!» Первый удар пришелся ему в живот, второй — по плечу. Когда я замахнулся в третий раз, он закрыл руками голову, но я ударил в грудь.
Он повалился на землю и зарыдал, но я продолжал бить его, пока палка не переломилась. Тогда я стал пинать его ногами. Тем временем люди загородили меня от офицера плотной живой стеной. В полной тишине раздавались крики отца, молившего о пощаде. Лейтенант хотел было вмешаться, но бургомистр удержал его.
Наконец отец перестал шевелиться. Тихий скулеж был единственным признаком, что он еще жив. Я развернулся и решительно зашагал обратно к селу. Когда я зашел к нам во двор, Сарело вышел из дому и спустился с крыльца.
— Ты что-нибудь забыл?
Выдернув из полена топор, я направился к цыгану. Он испугался и так резко подался назад, что оступился и упал.
Я выбросил топор, вбежал в людскую, достал початую бутылку шнапса и осушил ее залпом. Ярость моя все росла и стала такой огромной, что, казалось, вот-вот разорвет меня изнутри. К вечеру она ослабла, как солнечный свет, тогда я вернулся к железной дороге. Поезда и все люди, кроме отца, исчезли, как будто их никогда и не было. Осталась только природа, равнодушная к человеку.
Отец все еще сидел на поле, не в силах идти. Завидев меня издалека, он попытался уползти, но и на это его сил не хватило. Когда я подошел, он взмолился: «Не убивай меня!» — и поднял руки, защищая голову. «Заткнись!» — приказал я, поднял его и понес домой.
Следующий месяц мы жили так же, как и раньше. Село обезлюдело, половина домов пустовала, лишь в нескольких уже поселились румыны. Глубокая, всепоглощающая тишина накрыла деревню и изнуряла нас, подобно летнему зною или суровой зиме. Хуже некуда, думали мы. Но хуже стало.
В стеклянной витрине у входа в общинный дом ежедневно вывешивали свежий номер «Банатского бойца». Каждая страница, каждая строчка говорили о том, что над нами вновь сгущаются грозовые тучи. Каждый день в газете славили товарища Сталина и подвиги Советского Союза, а еще объявляли народными героями рабочих и крестьян, перевыполнявших нормы.
Все больше места занимали постановления партии и обвинения, направленные против всех, кто якобы саботирует строительство коммунизма. Если в этом и можно было найти что-то утешительное, так это то, что несправедливость распределялась на всех равномерно. Она могла коснуться кого угодно: немцев, венгров, румын, сербов, болгар или заслуженных политиков и военных, простых людей и интеллигенции.
Настал золотой век стукачей. Они сводили счеты с теми, кто когда-то, по их мнению, плохо с ними обошелся или мог бы плохо обойтись. Мстили соседям за то, что у тех был дом побольше и стукач хотел сам жить в нем; бывшим нанимателям — просто потому, что приходилось на них работать. На сослуживцев стучали, чтобы занять их место.
Если раньше ты давал работу батракам, теперь одного этого было достаточно, чтобы на тебя донесли. Достаточно было быть крестьянином, чтобы тебя заподозрили в намеренном невыполнении норм, в том, что ты зажимаешь себе часть урожая. Хватало одного взгляда, одного слова, а иногда и этого не требовалось. Стукач стучал, потому что стал стукачом.