Шрифт:
С трудом, но все-таки допускаю, что ты ни шиша не понял в книге. Мегаломаническое токование оглушает. Сейчас задним числом вспоминаю твои суждения о разных прозах в Мичигане, с которыми спорить тогда не хотел, просто потому что радовался тебя видеть. Допускаю подобную глупую гадость по отношению к врагу, само существование которого ослепляет и затуманивает мозги, но ведь мы всегда были с тобой добрыми товарищами. Наглости подобной не допускаю, не допустил бы даже и у Бунина, у Набокова, а ведь ты, Иосиф, ни тот ни другой.
Так как ты еще не написал и половины «Ожога» и так как я старше тебя на восемь лет, беру на себя смелость дать тебе совет. Сейчас в мире идет очень серьезная борьба за корону русской прозы. Я в ней не участвую. Смеюсь со стороны. Люблю всех хороших, всегда их хвалю, аплодирую. Корона русской поэзии, по утверждению представителя двора в Москве М. Козакова, давно уже на достойнейшей голове. Сиди в ней спокойно, не шевелись, не будь смешным или сбрось ее на <–>. «Русская литература родилась под звездой скандала», – сказал Мандельштам. Постарался бы ты хотя бы не быть источником мусорных самумов.
Заканчиваю это письмо, пораженный, в какую чушь могут вылиться наши многолетние добрые отношения. Вспомни о прогулке с попугаем и постарайся подумать о том, что в той ночи жила не только твоя судьба, но и моя, и М. Розовского, и девочек, которые с нами были, и самого попугая [592] .
Бог тебя храни, Ося!
Обнимаю, Василий
Василий Аксенов – Иосифу Бродскому
7 ноября 1984 г., Вашингтон
592
См. воспоминания Марка Розовского «Дух юности и тайна гвинейского попугая» в книге: Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции. М., 2012. С. 21–29.
Любезнейший Иосиф!
Получил твое письмо. Вижу, что ты со времен нашей парижской переписки осенью 1977 года мало в чем прибавил, разве что, прости, в наглости. Ты говоришь о вымышленных тобой предметах с какой-то априорной высоты – о каких-то идиотских «квотах» [593] для русской литературы в Америке (кстати, для какой же книги ты расчищал дорогу в рамках этой «квоты»?) о «профессиональной неуверенности», о «крахе», выражаешь тревогу по поводу моей «литературной судьбы» [594] . Помилуй, любезнейший, ведь ты же пишешь не одному из своих «группи», а одному из тех, кто не так уж высоко тебя ставит как поэта и еще ниже как знатока литературы.
593
Объясняя причину своего отрицательного отзыва об «Ожоге», Бродский писал в упомянутом письме: «Единственный повод у тебя иметь на меня зуб – это та история с „Ожогом“, хотя и это, с моей точки зрения, поводом быть не может; во всяком случае, не должно. Думаю, и тебе нравится далеко не все из того, что тебе доводилось читать, кем бы это ни было написано. Дело, разумеется, в обстоятельствах и в тех, в чьем присутствии человек выражает свое мнение. Но даже если бы меня и официально попросили бы высказать свое, я бы сказал то, что думаю. Особенно – учитывая обстоятельства, т. е. тот факт, что русская литература здесь, в Штатах, существует примерно на тех же правах нац. меньшинства, что и Штатская литература – в отечестве.
Никто меня не просил рекомендовать или не рекомендовать „Ожог“ к публикации. Если бы спросили, я бы ответил отрицательно: именно в силу обстоятельств, именно потому, что всякая неудача подрывает авторитет не столько рекомендателя, сколько самой литературы: следующую книжку, может быть, даже лучшую, чем та, что потерпела неудачу, пробить будет труднее. Квота имеет обыкновение сокращаться, а не расширяться».
594
Аксенов имеет в виду следующее место из письма Бродского: «Даже если учесть, что мое отношение к „Ожогу“ не изменилось, даже если добавить к этому, что я и от „Острова“ не в восторге, у тебя нет никаких оснований для тех умозаключений, которые ты изложил Эллендее. Если говорить о чувстве, которое твоя литературная судьба (карьера, если угодно) у меня вызывает, то это, скорее всего, тревога – которую разделял и Карл (Проффер. – В.Е.)». И еще это: «Подобные предположения, как правило, являются результатом профессиональной неуверенности в себе – но у тебя для этого, по-моему, оснований не имеется – или нежеланием признаться себе в том или ином крахе» («Вопросы литературы», 2012, № 4).
Если же вспомнить о внелитературных привязанностях – Петербург, молодые годы, выпитые вместе поллитры и тот же попугай гвинейский [595] , много раз помянутый – то моя к тебе давно уж испарилась при беглых встречах с примерами твоей (не только в отношении меня) наглости.
Не очень-то понимаю, чем вызвано это письмо. Как будто ты до недавнего разговора с Эллендеей не знал, что я думаю о твоей в отношении моего романа активности или, если принять во внимание твои отговорки, твоей «неофициальной активности». Перекидка на какого-то «Барыша» [596] (с трудом догадался, что речь идет о Барышникове) звучит вполне дико.
595
У Бродского в письме читаем: «Повторяю, мое отношение к тебе не изменилось ни на йоту с той белой ночи с попугаем». Тот же попугай упоминается в более раннем, вполне еще дружеском письме Бродского к Аксенову от 28 апреля 1973 года, когда поэт только еще обосновался на другом берегу Атлантики: «Милый Василий, я гадом буду, ту волшебную ночь с гвинейским попугаем, помню <…> Что я когда-нибудь тебе письмо из Мичиганска писать буду, этого, верно, ни тебе, ни мне в голову не приходило, что есть доказательство ограниченности суммы наших двух воображений, взятых хоть вместе, хоть порознь. Как, впрочем, – появление того попугая было непредсказуемо. То есть, Василий, вокруг нас знаки, которых не понимаем. Я, во всяком случае, своих не понимаю. Ни предзнаменований, ни их последствий. Жреца тоже рядом нет, чтобы объяснил. Помнишь тех людей, которые не видели попугая у меня на плече, хотя он был? Так вот, я вроде них, только на другом уровне».
596
Барышников упоминается Бродским в следующем контексте: «Я попросил дать мне почитать („Ожoг“. – В.Е.), что она и сделала. Я унес его домой и вернул через месяц (я давал его почитать Барышу), сказав, что: а) мне сильно не понравилось и б) что это всего лишь мое частное, возможно, предвзятое мнение. На это Нэнси ответила, что, да, они это отдали на рецензию какому-то профессору из славистов».
Что за вздор ты несешь о своих хлопотах за меня в Колумбийском университете? Я сам из-за нежелания жить в Нью-Йорке отказался от их предложения, которое они мне сделали не только без твоего попечительства, но и вопреки маленькому дерьмецу, которое ты им про меня подбросил. Среда, в которой мы находимся и в которой, увы, мне иногда приходится с тобой соприкасаться, довольно тесная – все постепенно выясняется, а то, что еще не выяснено, будет выяснено позже, но мне на это в высшей степени наплевать.
У Майи [597] к тебе нет никакого особого предубеждения, за исключением только того, что всякая женщина испытывает в адрес персоны, сделавшей ее близкому пакость. ОК, будем считать небольшую пакость.
Твоя оценочная деятельность, Иосиф (как в рамках этой твоей «квоты», так и за ее пределами), меня всегда при случайных с ней встречах восхищает своим глухоманным вздором. Подумал бы ты лучше о своем собственном шарабане, что буксует уже много лет с унылым скрипом. Ведь ты же далеко не гигант ни русской, ни английской словесности [598] .
597
В своем письме Бродский написал: «Я понятия не имею, откуда у тебя это убеждение, будто я ставлю тебе палки в колеса. Милка (Лось, советская эмигрантка, бывшая жена драматурга Юлиу Эдлиса. – В.Е.) и я уже не помню, кто еще, приписывают это влиянию Майи. Я в это не очень верю, хотя, по правде сказать, особенно не задумывался».
598
Весь тон письма, особенно это место, чрезвычайно не характерны для Аксенова, умевшего быть снисходительным и терпимым. Настолько велика была его обида на бывшего друга. Как рассказал Анатолий Гладилин, когда Бродский умер, Аксенов был глубоко потрясен его кончиной. Конечно же, он знал ему истинную цену.
Я этого маленького нью-йоркского секрета стараюсь не разглашать и никогда ни в одном издательстве еще не выразил своего мнения о твоих поэмах или о несусветном сочинении «Мрамор» [599] . Уклоняюсь, хотя бы потому, что мы с тобой такие сильные получились не-друзья.
Всего хорошего.
Ты бы лучше не ссылался на Карла. Я тоже с ним беседовал о современной литературе и хорошо помню, что он говорил и что он писал.
V. Вокруг калифорнийской конференции по русской литературе 1981 г
599
«Мрамор» действительно вряд ли можно отнести к творческим удачам Бродского.