Шрифт:
Грачёв и сам бывал в подобных, стихийно возникавших бригадах. Однако же больно страдала в такие минуты совесть. И страшно было, и мерзко, и не было хода со дна этого отвратительного колодца.
Горько вдруг сделалось на сердце и теперь.
Сгрузив последний ящик, объявил:
— Шабаш! Я вас покидаю.
— Эй-ей, браток! — вскричал Митяй.— А Новый год? Э, нет! Мы тебя сухим не пустим.
Схватил за руку, потащил к столу. Ефимыч молча, деловито хлопотал над ящиком. Отодрал доску, вынул из стружек бутылку коньяка. Из холодильного ящика с температурой +6 достал две бутылки шампанского. Появилась черная икра, балык, розово-малиновые куски ветчины. И яблоки, и гроздья винограда, и арбуз.
Грачёв не сдержал удивления:
— Арбуз-то откуда? Неужели до января хранятся?
Сказав, что выйдет на минутку, Грачёв устремился вверх по лестнице. Он твердо решил: ни грамма не выпьет и в трапезе участия не примет.
Тропинка вела к дому, там, у крыльца, сворачивала, выводила к калитке. Весь директорский особняк, оба этажа были освещены. Из открытых форточек звучала музыка.
Костя невольно задержал шаг возле окон в надежде увидеть силуэты празднично одетых Ирины и Вареньки. И он уже сворачивал за угол, как в глаза, ослепив до боли, ударили фары машин. Он отошел в сторону, но машины — их было две — не проезжали. Из них чинно выходили мужчины и женщины, раздался голос Очкина:
— Прошу в дом!
И Очкин, увлекая гостей, поднялся на крыльцо. В свете яркого фонаря увидел Грачёва, но не кивнул, не поздравил с Новым годом — прошел мимо. И это усилило горечь, вздыбило горячую волну обиды. Дверь коридора хлопнула, и он видел, как заполняли комнаты особняка нарядно-воздушные женщины, черные, как грачи, мужчины. Среди гостей в сиреневом платье с бриллиантовым кулоном на груди, стройная и молодая, летала Ирина. Не сразу узнал Константин свою дочь. Ей было пятнадцать лет, но она казалась взрослой девушкой. В темных волосах сбоку над ухом блистала то ли заколка, то ли цветок. И вид этих дорогих существ, сияющие радостью и довольством лица как-то вдруг отодвинули все печали, и только что кипевшая обида вдруг сменилась ясным и четким сознанием их правоты, логичности и естественности их поведения,— и отношения к нему, восприятия его, как человека из другого мира и как бы сделанного из другого теста. «Ты сам выбирал свою дорогу, ты хотел такой жизни, ты ее получил»,— слышал он укоряющий голос Ирины. И от наплыва таких простых, все объясняющих и все примиряющих мыслей, от такого неожиданно скорого и простого решения сложных и, казалось бы, неразрешимых вопросов, ему сделалось легко и приятно, из него как бы в одну секунду вышел стеснявший грудь воздух,— он повернулся и зашагал к погребу, к ожидавшим его товарищам.
Подземелье теперь напоминало старинный кабачок или корчму. Двое бражников сидели за обширным столом — один разливал по рюмкам коньяк, другой, Митяй, покачивал соломенно- рыжей головой со свалявшимися под шапкой волосами, и тихо напевал:
Мое горюшко, как морюшко,
Не видно берегов...
Заметив Грачёва, всплеснул руками:
— Костя! Садись. Вот так, ближе. Проводим год минувший. Теперь он старик, с бородой, вон как Ефимыч. А если сказать правду, хулить его не за что. Сыночка мне послал, а по лотерее я транзистор выиграл. Мог бы и «жигуленок» выпасть, да нет, номер не совпал. Так за него что ль, за старый год?
Они, видимо, выпили, и не по одной. Ефимыч тоже кивал, поднимая рюмку. Рука его подрагивала. Взгляд посветлел. Складки на усохшем лице распустились.
— Ещё один годочек прожили, слава Богу!
Держал на уровне носа рюмку и не замечал, как мелко предательски дрожит рука. И сам он какой-то стылый, замерзший и весь подрагивал, точно все нервы у него воспалились от долгой борьбы с невзгодами. И глаза Ефимыча цвета знойного белесого неба хотя и мирно смотрели на Грачёва, но таили в себе вопрос: «Зачем ты здесь?»
Митяй первым опрокинул рюмку — крякнул, вытер рукавом рот, принялся есть.
— Вы того, братцы, поскорей,— уминал он черную икру.— Не то войдет хозяин.
— Ты за рулем, тебе пить нельзя.
— А ты, Ефимыч, не блажи. Я тут пустырем, краем города живо проскачу.
Он проворно налил и выпил.
— Они, гаишники, чай тоже люди. Новый год встречают.
— А хозяин наш,— продолжал Ефимыч,— он сюда не придет. Он твои яблоки считать не станет. Кончатся — привезут.
Ефимыч после очередной рюмки и совсем другим человеком стал. И глаза его в узеньких щелочках хитро не бегали; в них огонек жизни заиграл.
— Ирине Карповне тоже дела мало. Одна Варя сюда частенько бегает. Вы, говорит, дедушка, главный хозяин у нас. Нет ли апельсинчиков тут или мандаринчиков? А пуще всего ананасы любит. В позапрошлом годе их к нам в город целый вагон завезли, так Васька, шофер директорский, прямо с базы три ящика привез.
— С десяточек, чай, и ты прихватил. А, Ефимыч? — осклабился Митяй, наливая деду коньяк.
— Дура ты, Митяй, бесподмесная! Язык-то у тебя точно веретено в руках молодухи. Михаил Игнатьевич верит мне, как отцу родному, потому — знает: без спросу яблока с полу не возьму. Я и на заводе складским делом ведал. За мной репутация, авторитет.
— Знаем мы твой авторитет: деньжонки от государства сполна получаешь — и пенсию, и окладик, а на дворе казенном палец о палец не стукнешь. Ах, Ефимыч! Ты вкус к жизни после пенсии постиг. Прежде-то торчал в складе железных изделий, а там, известное дело, гайки и винты разные — не ананасы, их не угрызешь. Иное дело теперь, ты здесь как сыр в масле. Налей-ка ещё! Что бутылку под стол суешь!..
— Довольно, Митяй, не дам больше.
— Вот те на! Я ему три ящика вина привез, подарков гору, а он — не дам!