Шрифт:
— Чегой-то ты, а? Стучат?
— Ничего, спи, — испуганно успокоила Настюта.
— Я ду… — зевает Маруся, — думала Ва… Васька, черт!..
Опять затаившись, Настюта неслышно говорит в темноту, и та отзывается ей незабытым голосом Володи. А голос у Володи тихий, чуть хрипловатый и очень молодой.
— Ты, правда, Володя, каждую травинку по имени знаешь?
— Нет, не каждую.
— А это что?
— Кошачья лапка. Из семейства крапивных.
— Крапиве родственница? Ух ты!
— А вон… нет, не ту рвешь… ага, эта… Льнянка.
— Лучше льняночка… Я вот, Володя, всего шесть зим в школу ходила.
— Не твоя вина, да и не упущено еще — учиться никогда не поздно. Не случись война, я бы сейчас студентом биофака был. Ничего, мы их, фашистов, придушим. Знаешь, как рад, что в морскую часть попал… Настя?
— Володя. Володя! Во-ло-дя!
Дорогое имя, ее безголосый крик в ночь — все гаснет в горячем стремительном вихре мелькающих вагонов, в тупом (как клинья забивают) перестуке колес о раскаленные рельсы… Мчатся составы, мчатся — всю жизнь им лететь через ее бессонные ночи. Гудки, ревущие, тревожные, ошалелый глаз паровоза, дым, черная тень — она, сжавшись под одеялом, принимает на себя этот грохочущий состав, другой, третий… Летят, летят, летят…
На примороженную грязь выпал первый снег, степь стала дикого цвета — черная с сизым отливом, раздвинулась шире, и пастухи спорили с бригадиром — выгонять овец или не выгонять. Маруся и Настюта коченеющими руками домазывали стены кошары, а хворая овца, которую Настюта жалеючи все это время кормила из рук, околела. Приехал ветврач и до выяснения наложил карантин.
Маруся в какую-то неделю посунулась лицом и за работой, дуя на стынущие пальцы, ругалась нехорошими мужицкими словами; Настюта, слыша их, вздрагивала и ежилась. Попросила:
— Не надо, Марусь.
— Святая, — сказала Маруся и в сердцах так шлепнула о плетень пригоршню глины, что брызги полетели им обеим в глаза.
В обед, дожидаясь, пока закипит на плите чайник, они сушили одежду, сапоги, и от плывущих по небу темно-фиолетовых снежных туч в сторожке было сумеречно. Взятые с улицы дрова занялись в плите не сразу, но, разгоревшись, зашумели, пламя было веселым, чистым, и, стреляя, летели на середину земляного пола негаснущие искры-угольки.
— Направился, — кивнула в окошко Маруся, закусила дрогнувшие губы. — К Верке Синюхиной ходит.
Настюта тоже поглядела на улицу. К поселку по скользкой дороге шел Васяня — шел, выставив вперед плечо, хоронясь от ветра, глубоко засунув руки в карманы солдатского бушлата.
Маруся задернула занавеску, подняла с пола вылетевший из плиты горящий уголек, перекатывала его с ладони на ладонь и говорила с мстительной радостью:
— Пускай. У меня хоть муж был здоровый, умный, уважали его, а у Верки небось дурной какой-то, хворый был, и его лечили, и ее лечили… Залечили! Шофера, на уборку-то из города приезжали, табуном, бывало, к ней, стекла побили… И еще побьют!
— Молодой он, Васяня, — начала было и тут же осеклась Настюта.
— А ты помнишь, какие они, молодые-то?! — уже глаза у Маруси в сетке проступивших морщин, и вся она — тронь попробуй! Усмехнулась: — Тоже мне!
Настюта поверх занавески, в просвет окна, смотрела вдаль: негусто падала наземь серая крупка, на столбе, расслабив крылья, застыла унылая ворона, Васяни уже не было видно, а по дороге от Карманных Выселок мышиной масти лошаденка тащила телегу.
— Настютка, слышь, как же я теперь? Ну сядь, сядь со мной рядом…
— Что я посоветую, Марусь?
И они сидят — Настюта прямо, недвижно, а Маруся припав горячей щекой к ее плечу. Фырчит на плите чайник, выбрасывает из носика сердитые клубы пара — они сидят…
— Водки бы выпить.
— Зачем это, Марусь…
— Стылость кругом. Мурашками обросла.
Слышен скрип тележных колес, он все явственней, ближе, и вот уже кто-то остановился у сторожки, кто-то за дверью бьет веником по сапогам…
Они вошли — впереди розовощекий, с коротко подстриженными усами старик, непомерно широкий — оттого что по погоде надеты на нем ватник и полушубок, а поверх них еще брезентовый плащ; за стариком протиснулась в дверь замерзшая, с напряженно-скорбным лицом бабка, закутанная шалью, в длиннополом плюшевом пальто. Поздоровались, заняли лавку у двери, и старик, расправив пальцем усы, сказал, обращаясь к Марусе:
— Нам, милая, Анастасию Чеверду.
— Это я, — бледнея, тихо ответила Настюта. Она догадалась, что за гости к ней, — сердце замерло, трудно дышать; она поджимает под топчан ноги, еще думает: «Юбка с кофтой у меня рабочие, оборванные…» — и слабнет она под стариковым взглядом.
— Та-ак, — растерянно говорит старик, — значит, ты — Анастасия. А мы, как тут объяснить… Уфимцевы, значит.
— Я и не знаю… рада я очень.
Вскочила с места Маруся, суетится — выставляет на стол сахар, хлеб.