Шрифт:
Ефрем задумчиво постоял, покурил и тоже пошел к себе в ограду.
А Ваня тихонечко пробрался в сенцы своей избы и стоял там, прижимаясь лицом к подвешенной связке пересохших березовых веников. Он стоял долго, пока мать не вышла в сени, не наткнулась на него, — вскрикнула, узнала, отнесла на кровать, прилегла рядом. Она целовала его, а он отодвигался, даже толкнул ее больно локтем и, сморщившись, уснул. Горячий дождь капал на его щеки, шею, и он бежал куда-то — за девушкой с длинными косами, которая тревожно и горько шептала: «Мальчик мой… солнышко!»
На взгорке заполыхала рябина, далекие грозы за лесом шумят, и над Подсосенками сухо рвется бесцветное небо, зарницы по ночам играют; Ваня с Майкой по два мешка лесных орехов насобирали, дядя Володя Машин скошенный овес на коровник возит, — август!
А тут рожь подоспела, первые бестарки зерна на ток свалили, зазолотился он, засиял в солнечной пыльце, — крутят бабы гремучие барабаны веялок, шум, гвалт, и встрепенувшимся кочетом носится по току, вороша валки, покрикивая на баб, громыхая коваными дверями склада, дед Гаврила. Губы у него фиолетовые от химического карандаша, — слюнявит карандашик, записывает на бумажке, считает, пересчитывает, ахает в восторге и удивленье: урожай как довоенный, будет хлебушек, бу-удет, а то уж и забыли, что такое урожай!
Ваня и Майка воробьев, скворчиков и ворон от зерна гоняют, зарываются в его тепло, лежат, наблюдая, какая веселая это работа, когда хлеба много. А мать — она тоже сейчас здесь, а не в Еловке за счетоводческим столом — предупреждает: рожь хоть и мягкая, сама на зуб просится, однако горстями с жадностью не ешьте — заворот кишок получится…
И в один из таких приятных дней подсмотрел Ваня, как Ефрем Остроумов Полятку Суркову в кустах трепал, зверем на нее наскочил.
Полятка обедать с тока шла, приотстав ото всех, а Ефрем навстречу ехал. Завидев его, Полятка за кусты дикой сирени шмыгнула, присела там, а Ефрем, соскочив с тарантаса, тоже туда метнулся. Он молча хватал Полятку за широкую сборчатую юбку, а та, пугливо смеясь, отстранялась, по рукам его била, а Ефрем не смеялся, был зол лицом. Изловчившись, он ухватил ее за резинку трусов, обтягивающих полную молочно-белую Поляткину ногу, дернул за резинку, оборвал ее, — желтым ручейком потекло на землю зерно…
— Поиграли, — хрипло сказал Ефрем, — готовь, Полина, харч в дальнюю дорогу за казенный счет… Запрокурорят тебя, дуру, лет на пяток… закон знаешь!
Тут Полятка заплакала, стала руки Ефрема ловить, прощенья просить, он оттолкнул ее; матерясь, велел подобрать все до зернышка, на ток отнести…
— Ну нар-род! — крутил головой, усаживаясь в тарантас, и никак дрожащими пальцами цигарку не мог свернуть.
А все ж простил Полятку — никто ее никуда из деревни не увез.
Однажды на рассвете проснулся Ваня, уколотый щетиной чьего-то заросшего лица, — проснулся, сжался в комочек, долго век не размыкал, не веря еще…
— Когда ж ты у меня такой большой вырос? — тихо спрашивал отец. — Здравствуй, Иванушко.
Открыл глаза — худого, остроносого и очкастого человека увидел, в белой бязевой рубахе он, синих галифе, и во рту у него зубов почти нет. Не папка, может?
— Папка, — плача и смеясь, счастливо говорит мать, — папка наш вернулси-и-и!..
И закрутилась разноцветная карусель, все поплыло, заиграло на разные голоса, все понеслось и поехало, просторно стало и холодно до мурашек на спине, и розовый свет за окном показался праздником, — папка вернулся!
Отцовский китель с узкими серебряными погонами висит на спинке стула, а на стуле — офицерский планшет, еще пистолетная кобура из кирзы, и в кобуре пугач для Вани, точь-в-точь как настоящий милицейский наган с барабаном, — и стреляет пробками! Ба-бах!.. Сначала Ваня раза три выстрелил, потом отец… бах-бах-бах!.. И дым, и огонь высверкивает…
— Деревню перепугаете, — говорит мать, — избу сожгете, оглохну я!
Так она говорит, а хочет, наверно, сказать: стреляйте, стреляйте! Спряталась за печку — крепдешиновым платьем, выходным, шуршит, из флакончика на себя одеколоном брызгает… Голос у нее высокий, радостный, хотя и рассказывает отцу о нерадостном.
— Приятеля твоего, Сереженька, — доносится из-за печки, — лесничего Егорушкина, без обеих рук привезли, при одной ноге…
— Да ну?!
— А Мишка Сонин, писала тебе вроде, Сереженька, погиб…
— И Михаил?!
Отец морщится и кривит лицо; Ваня, обследовав его китель, не нашел, чего хотел, — спрашивает, пугаясь:
— Где же медали твои?
— Нет медалей, — отец руками развел.
— Одни, что ль, ордена? Спрятал?
— Одни ордена, — поспешно соглашается отец.
— Ты кто у нас? Диверсант?
— Диверсант он, господи, пристал, липучий… диверсант, — вмешивается мать, выйдя из-за занавески; разнаряженная вышла, никогда ее Ваня такой не видел, даже ленточка у нее в волосах; и она стоит, смотрит на отца, а он на нее, она смотрит, и он смотрит; наконец отец взялся очки протирать, а Ваня сказал ему:
— Где же зубы ты потерял?
— Цинга съела, — ответил отец. — Не вырастут — железные вставлю.
— Красиво будет, — рассудил Ваня.
— Живенький мой, — ласково говорит мать, — живенький…