Шрифт:
…Да, хитрющий и смекалистый мужик был Михалыч, и радист, и диспетчер, и заправщик, и начальник маленького Пугачевского аэропорта. Долетел Як-12 до аэродрома, плюхнулся на границе летного поля, и винт у него остановился: все до капельки высосал мотор из баков. Михалыч подбежал, сунул красный нос в кабину, увидел меловое лицо штурманши, набрякшие, играющие желваками челюсти ему незнакомого пилота и сочувственно улыбнулся. А потом, видно, растеклась из деревни весть о садившемся в поле самолете. Догадливый был мужик Михалыч – предложил им для отдыха комнатку в аэровокзале с тумбочкой и двумя железными кроватями, заправленными по-солдатски. Галина потребовала раскладушку и выставила Воеводина в холодный коридор…
Нравилась, очень нравилась Галина в то время Воеводину…
– А ведь приятно вспомнить, – засмеялся Воеводин, – что были мы не всегда такими правильными, как сейчас. Да, вынужденную посадку мы скрыли… Признаться, мне не особенно хочется беседовать о вас с Галиной Терентьевной. Я немного знаю ее вкусы и думаю, разговор окажется пустым.
Уже лежа под одеялом и прихлопывая на лице попавших в комнату комаров, он спросил:
– Когда вы сказали, что ей здесь тяжело, имели в виду Комарова, что ли?
– Мечется Галина Терентьевна… Сердце к вам тянет, голова к Комарову. Жалеет она его. А бабья жалость на все способна. Может решиться и перейти к нему. Только из шторма с ним она не выплывет… А ей пристань нужна, Иван Иванович, хватит горькой да соленой водицы хлебать…
– И пристань – это вы?
– Надежная пристань! Мы сразу же уедем.
– Увольте, Ефим Григорьевич. Спокойной ночи!
Ожников, упершись локтем в подушку, некоторое время читал газету, потом протянул руку и дернул за шнур, висевший над кроватью. Люстра моргнула, убрала сияние хрустальных подвесок, зашторенные окна не пропускали матовый свет неба. На щелчок выключателя Воеводин среагировал почему-то болезненно. В кладовке заворчала росомаха.
Глубокой ночью Ожников встал с кровати. На будильник смотреть было не нужно, он знал: стрелки показывают три часа. За последние годы именно в это время его будто кто-то невидимый будил, поднимал, а если не хотелось вставать, отдирал от постели. И ничего Ожников поделать с собою не мог. Как заведенный, в полусне, не торопясь совал руки в рукава халата, аккуратно застегивал пуговицы, надевал шлепанцы. Подходил к двери кладовки. Два раза суеверно дотрагивался до косяка и только после этого толкал дверь. Она не запиралась, всегда была полуоткрыта, чтобы росомаха могла входить в свое жилище. Когда-то он запирал кладовку на внутренний замок с длинным кованым языком, но Ахма подросла, превратилась в крупного сильного зверя и надобность в запоре отпала: даже в присутствии хозяина Ахма никого туда не пускала. Да и редко стали посещать Ожникова сослуживцы из-за резкого запаха росомашьего пота, похожего на трупный, который уже не выветривался из квартиры.
Ожников прикрыл за собой дверь. Послышался горловой, ласковый рокот росомахи. Щели у косяков прожглись тусклым, а через некоторое время ярким светом.
Ровно через десять минут свет в кладовке погас. Ожников проковылял к дивану и, сбросив халат, юркнул под одеяло. Заснул мгновенно. Дышал ровно и глубоко…
X
Сидя у изголовья, Галина Терентьевна ласково смотрела на Комарова, вытянувшегося на кровати так, что под одеялом вроде бы и не было его длинного, худого тела, а только голова лежала, вдавившись в белую подушку.
– Что врач сказала? – спросила Лехнова.
– Переутомление.
– Опять приступ был? Доиграешься, Миша!
– Не надо!
– Я виновата, да? Ну, прости. Так уж получилось… Ты же знаешь…
Не хотел бы знать Комаров, но Лехнова, внося ясность в отношения в один из вечеров, рассказала сокровенное.
Она любила Воеводина. Прошедшее время тогда успокоило Комарова. И Воеводина, кажется, тоже. Кажется, потому что они никогда не объяснялись. Не показывали влечения друг к другу. Даже когда оставались вдвоем. Но, как ни странно, все окружающие догадывались и даже точно знали об их чувстве.
А чувства Лехновой были странными, незнакомыми ей ранее. В любое время дня и ночи она догадывалась, что делает Воеводин. В помещении авиаэскадрильи или дома она бросала недоклеенные карты или выключала плитку под кастрюлей ещё не сваренного супа и, наскоро приведя себя в порядок, выскакивала на улицу. И точно – он шел навстречу. Здороваясь, расходились.
В полете ни с того ни с сего у нее портилось настроение; когда она возвращалась на базу, узнавала, что именно в эти часы у Воеводина случалась неприятность.
Иногда среди ночи вскакивала, настораживалась, ждала стука в дверь.
Однажды Воеводин, за год высохший и постаревший, решился: «Давай плюнем на условности и будем вместе!» Она ответила коротко: «Нет». Больше ни слова. Не могла «плюнуть» на семью Воеводина, на его четырехлетнюю курносую Таньку и на будущего ребенка, которого уже ждала его жена.
Знала, Воеводин к жене равнодушен, но детей любит и не бросит.
Говорят, что любовь лечится временем. Лехнова ждала. Первым не выдержал Воеводин. Он завербовался и вместе с братом, с семьей уехал в Заполярье. Год ни письма, ни слуха.