Шрифт:
Говорят, каждый день укорачивает жизнь. Не знаю. Такой день, может, и удлиняет!
…С Лехой, кузнецом своего несчастья, познакомился я давно, на первом курсе. Потрясающий был человек. Завтрак всегда с собой приносил в аккуратном белом мешочке и в перерыве между лекциями засовывал голову в мешок — чтобы никто ничего не видел — и все съедал.
Колоссально мне понравилась эта его привычка.
Однажды, мы не были еще с ним знакомы, оказался я возле него на лекции. Вижу вдруг: по тетрадке моей муравей бежит. До края страницы добежал, голову вниз свесил, усами пошевелил и быстро к другому краю страницы побежал. Сбросил я его, гляжу — по другой странице трое уже бегут. Покосился я на Лехину тетрадь — она вся почти муравьями покрыта! Дальше посмотрел: целый муравьиный шлях через аудиторию тянется: от двери до потолка мимо окна к нашему столу.
Леха заметил мой взгляд, ухмыльнулся и говорит:
— Это мои ребята. Деревня наша так и называется — Мураши. И вот сюда даже за мной прибёгли.
И действительно, где мы потом с ним ни были, всюду нас муравьи сопровождали!
В Эрмитаже — мчатся по уникальному паркету, в театре — лезут на четвертый ярус по бархату.
И везде здорово они нам помогали. Кто-нибудь нехорошее про нас скажет или подумает даже — в ту же секунду бешено начинает чесаться!
Честно говоря, приятно было на экзамене увидеть вдруг, как муравей по носу экзаменатора ползет: не робей, мол, если что!
Потом Дзыня к нам присоединился. Сначала Леха не хотел брать его в нашу команду, все спрашивал, морща нос:
— Дзыня этот из простой, кажется, семьи?
— Да, он из простой семьи, но отец его известный дирижер.
— Да? Значит, я перепутал. Это мать его, кажется, совсем простая?
— Да, она простая, но она известная балерина.
— Неужто?
Все-таки полюбили они друг друга. Да и трудно было Дзыню не полюбить — таких людей теперь просто нет. Помню, как первый раз он в гости ко мне пришел… Семь кусков сахара в стакан открыто положил, а восьмой забросил незаметным баскетбольным движением из-за спины. После его ухода смотрю: две самые замечательные книжки увел. Третью почему-то не решился увести, но всю зато злобно искусал. Удивительный человек! На всех языках говорил, включая несуществующие, великолепно на ударных играл (за это его, наверное, Дзыней и прозвали) и параллельно с нашим вузом в консерватории еще занимался. Исключительный голос у него был. И слух. Запоет, бывало,— все цепенеют. Иной раз ему даже из других городов звонили, по автомату, чтобы только пение его послушать, пятнадцатикопеечные одну за другой швыряли в автомат, а Дзыня на другом конце провода ртом их хватал, не переставая петь. На следующий день, ясно, тратили все.
Замечательно мы тогда жили: легко и в то же время наполненно. Однажды, помню, спорили, про все забыв, всю ночь до утра — обратимо ли время? Утром выходит Леха из парадной и видит — время идет назад: редкие прохожие в переулке пятятся, такси вдруг проехало задом наперед. Леха долго стоял, оцепенев, а мы с Дзыней в булочной напротив подыхали от хохота.
Леха, он и тогда уже немножко занудой был, начинал иногда вдруг придираться к чему-нибудь, ныть:
— …Ну почему ты говоришь, что все поголовно в тебя влюблены?
— А, что ли, нет? Ира влюблена, Галя влюблена, Наташа влюблена… Только вот Майя, как всегда, немного хромает.
— И ты будешь утверждать, что в тебя, в этих вот носках, кто-нибудь влюблялся?
— Конечно! До безумия.
— Брось врать-то. Посмотри лучше, как ты живешь!
— Как я живу? Нормально. Кресла утопающие. Сближающая тахта. Брюки с капюшоном. Чем плохо? Обошью еще свою полдубленку мехом, утреннюю зарядку делать начну, и мы еще поглядим, кто кого, товарищ Онассис!
— Нет! — Леха опять вздыхает.— Мы как-то не так живем. Хочется чего-то совсем другого — большого и светлого!
— Понял! — говорю.
Пошел я в другую комнату, вынес новые ботинки в коробке.
— Вот,— говорю,— для себя купил, но, раз уж так тебе этого хочется, бери!
— Как ты мог подумать? — Леха оскорбился.
Однажды позвонил я по телефону одной знакомой, она мне:
— Приезжай вообще-то… Только у меня жених мой сейчас, лесничий.
Приехал. Посреди комнаты на стуле хмуро сидит лесничий, почему-то в тулупе, с завернутой в окровавленную газету лосиной ногой… Сидим так, молча. Час минул, полтора… Потом лесничий вдруг вскакивает — хвать лосиной ногой меня по голове!
— Так?! — Я тоже вскочил.
— Так! Дуэль?
— Дуэль!
— Завтра?
— Завтра!
— В четыре утра на Комендантском аэродроме?!
— Не, в четыре я не проснусь. В пять!
— По рукам!
Приехал я после этого к Лехе, уговорил его моим секундантом быть, потом к Дзыне заехали, рассказали.
— Тогда, может быть, в мягкой манере? — радостно потирая руки, Дзыня говорит.
— Так ведь денюх же нет! Де-нюх! — Леха вздохнул.
— Это необязательно! — Дзыня говорит.— Видели, в парадной внизу старик грузин с бочонком вина? К сыну приехал. И со всеми, кто в парадную входит, знакомится и — хочешь не хочешь — ковш вина.
— Да мы уж познакомились с ним! — Леха стыдливо говорит.
— Это несущественно! — Дзыня ответил.
Привязали быстро к батарее на кухне веревку, спустились с пятого этажа, вошли в парадную, познакомились, выпили по ковшу.
Пулей наверх, снова спустились по веревке, познакомились, выпили по ковшу вина.
Потом уже веревку отбросили, прямо прыгали из окна — для экономии времени.
Проснулся я на какой-то скамейке. Возле головы мокрый темный пень, обсыпанный сиренью. Голуби отряхивают лапки. Еж с лягушкой в зубах вдруг подбежал: