Шрифт:
Я отправилась на дойку сильно озабоченная. Коровы нервничали. Поразительно, как они чувствуют мое душевное состояние. Тут никакой психоаналитик не нужен. Достаточно понаблюдать за скотиной во время дойки, и я знаю, как у меня дела. И потом, мой психоаналитик – Антуан. С ним я и проконсультировалась после ужина.
– Ага? Отплатил тебе той же монетой? Ты вон сколько заставила его ждать. Может, он решил испытать тебя.
– Ты же сам велел помариновать его!
– Да, ну и что? Моя стратегия не исключала, что и он решит помариновать тебя. В этом есть и хорошие стороны, разве не так?
– Не так!
– Конечно есть. Сейчас ты беспокоишься. Если б тебе было на него плевать, ты о нем даже не вспомнила бы.
– Ну и что?
– Ну и то: ты влюблена, и знаешь, что это означает?
– Нет.
– Что я в очередной раз прав.
– Ммм…
– Что, бесишься, а?!
– Да!
– Вот это мне никогда не надоест!
– Ну и что мне теперь делать?
– А вот это и делай.
– Что «это»?!
– Жди.
Я уложила Сюзи, которая спросила, когда Оливье придет в следующий раз. Она уже соскучилась. Больше, чем я. Хотя это еще вопрос.
Я приняла ванну, чтобы расслабиться. Почти кипяток. Она благотворно подействовала на ком, узлом завязавшийся в желудке. Даже благотворней, чем новый трактор. Такова жизнь. Потом я спустилась, чтобы отвлечься и довести себя до полного изнеможения, заполняя на кухонном столе кучу деловых бумаг. Очень утомительные анкеты, требующие полной сосредоточенности. Если я буду думать о чем-то другом, расставляя галочки в клеточках, то наверняка ошибусь, а значит, не получу дотаций в конце года. Наживка в виде барыша, способного избавить от лишних тревог и дырок в бюджете. Хотя, имея в виду, в каком положении сейчас земледельцы, не наживка заставляет их заполнять формуляры, а инстинкт выживания. Не на одних коровах свет клином сошелся. Любой крестьянин одновременно бухгалтер, секретарь, метеоролог, ветеринар, механик, ботаник, и все это – ради куска хлеба. По крайней мере, когда он зарабатывает какие-то деньги. Иногда он их теряет, да-да, теряет, несмотря на ежедневный титанический труд. Пусть сменяющиеся президенты похлопывают коров по задницам на сельскохозяйственной выставке, дабы показать, как они любят деревню, все равно они и пальцем не пошевелят, чтобы заткнуть утечки. Не хватает молодых, которые могли бы заменить тех, кто уходит на покой. Попробуйте найти кого-нибудь, кто готов прийти на смену мужику, повесившемуся в собственном сарае, потому что так и не смог свести концы с концами, или же невесту старому холостяку, который векует бобылем, потому что ни одна женщина не пожелала жить на ферме в дерьме и нищете, кроме, может, какой-нибудь румынки. Да и то поискать. Мне хоть как-то удается выкручиваться. Я занимаюсь переработкой и продаю напрямую. Никто не может навязать мне цену на молоко. Я просчитываю, сколько мне надо, чтобы прожить. И потом, люди готовы заплатить за масло чуть дороже ради милой улыбки молочницы. И я мило улыбаюсь. Но вот за других у меня душа болит. На профсоюзных собраниях меня охватывает нечто вроде яростной печали, когда я вижу здорового молодца ста кило весом, который берет слово, начинает злобную речь, а заканчивает тем, что не может выдавить двух связных слов, потому что его душат слезы, столь обильные, что все равно неизбежно выплескиваются наружу. В результате он горько рыдает, потому что не знает, как жить дальше; в любом случае, ему глубоко плевать на то, что подумают остальные, которые, к слову сказать, сами молча глотают собственные слезы, потому что реветь у всех на виду – это последняя стадия перед тем, как оставить записку на кухонном столе и пойти застрелиться в амбаре. У меня от всего этого возникает желание надеть фригийский колпак и отправиться в Париж с французским флагом наперевес, чтобы дать хороший пендель министру сельского хозяйства, который о вышеозначенном хозяйстве не знает ничего, кроме чепухи из докладов, часто составленных людьми либо ничего не смыслящими в нашей работе, либо преследующими цели, прямо противоположные задачам нашего дела. Да и что он может сказать, министр этот: встаешь спозаранок каждое утро, триста шестьдесят пять дней в году, а то и триста шестьдесят шесть, коли год високосный, вкалываешь по пятнадцать часов в сутки, зимой в такой холод, что на кончиках пальцев появляются трещинки, и ты воешь всякий раз, когда моешь руки или просто заденешь за что-то пальцем, а летом в жарищу, когда вдали погромыхивает, молишься, чтобы грозовая туча не пролилась на едва высохшее сено, и все для того, чтобы услышать от банкира, что ему очень жаль, но ничего иного не остается, кроме как прибегнуть к еженедельным вычетам, потому что твой счет в безнадежном минусе. Плюс банковские начисления, понятно?! Стервятник.
Но у меня не такие красивые грудки, как у Марианны [26] . Наверняка ее грудки сыграли свою роль в революции, верно?!
Короче, в тот вечер я пребывала в обычном сварливом расположении духа, в которое впадаю, стоит мне задуматься о перспективах нашей профессии, когда телефон зазвонил.
– Это Оливье.
Я даже облегчения не испытала. От его голоса у меня холодок по спине пробежал.
– Что-то случилось?
– Мадлен умерла.
Он проговорил это без всяких эмоций. Холодно. Защитный панцирь. Только бы не показать, как ранимо то, что внутри. Как уязвимо. Но я-то знала, что все залито океаном слез. Но лишь бы держать все в себе и ничего не выказывать. Типично для мужчин! Даже для Антуана. Наверно, все дело в Y-хромосоме.
26
Марианна – национальный символ Франции со времен Великой французской революции. Ее изображают молодой женщиной во фригийском колпаке.
Я подождала, давая ему возможность продолжить, но без помощи он обойтись не мог.
– Как все произошло?
– Болезнь крови, скоротечная. Я не могу много говорить, но мне нужно было вам сказать.
– Мне очень жаль. Правда. Это очень печально. Когда похороны?
– В понедельник после полудня… Простите, что не позвонил раньше.
– Ничего страшного.
И он повесил трубку.
Я так и осталась стоять, прижимая свою трубку к уху.
Как было б здорово, если б телефонная компания немедленно изобрела способ переслать меня по проводам прямо к нему и я могла бы обнять его крепко-крепко. Вместо этого пришлось довольствоваться чередой быстрых коротких гудков. Можешь повесить трубку, Мари, разговор закончен. И жизнь Мадлен тоже.
Мне было грустно. Грустно из-за Мадлен, она вроде была очень славная. И мне так хотелось с ней познакомиться…
Грустно из-за Оливье. У него только она одна и была. Я знала, какой это для него удар. Он ничего подобного не ожидал. Он не был готов потерять ее. Под своим панцирем он был раним и беззащитен. И так одинок. Так одинок.
Лисенок, выскочивший на дорогу и к тому же угодивший под грузовик.
На помощь, бабуля, с такими серьезными ранами мне не справиться. Мое дело – оглушенные птички, наткнувшиеся на оконное стекло. Котята, упавшие с чердака на солому. Ежики, застрявшие в канаве у въезда на ферму.
А тут…
32
В маленькой деревенской церквушке народу набралось немного. У Мадлен не было родных, кроме меня. Деревенский люд, какие-то соседи, которых я не помнил. В конце концов, мне было всего шесть, когда мы уехали в город. Кое-кто узнал меня. Подходили поздороваться, но как-то торопливо. Наверняка вид у меня сегодня был не слишком приветливый. И в другие-то дни…
Я не стал ничего организовывать после церемонии. Не силен я в таких вещах. Сходим на кладбище, а потом разойдемся каждый по своим делам. Душа не лежала приглашать всех на кофе с пирожными. Чтобы услышать что? Одни банальности.
Мадлен умерла. Вот и все. Одним кофе больше, одним меньше – какая им разница? Каждый продолжит жить, как раньше. Кроме меня.
Надгробную речь было тяжело слушать. Священник описал ее жизнь, упомянул о детях, о муже, обо мне, о ее мужестве, о ее великодушии. Сказал, что теперь она обрела покой рядом со своими близкими. И верно: в последний раз, когда нам удалось поговорить, за два дня до ее смерти, она была покойна, почти счастлива. Я ничего не понял. Мне казалось, что все боятся смерти, особенно когда она неминуема.