Шрифт:
Эта тяга, гремящая в древних с силой открытия, окрашивает их любовь в особые цвета. Они поют любовь как величайшее откровение человека перед человеком, и это новая нота в подходе к ней. Когда они прославляли женское тело, когда слали инвективы скрывающим его одеждам, когда Овидий писал:
И малолетен и наг Купидон: невинен младенец,Нет одеяний на нем – весь перед всеми открыт, —они говорили не только о телесной открытости, а именно обо всей человеческой открытости, о той распахнутости до конца, которая открывает влюбленным все друг в друге. И, наверно, обнаженность античных статуй тоже говорила не только о телесной открытости. Правда, это еще только начало, только первый шаг на том пути, который в наше время приведет к почти абсолютной открытости любящих, к полному их душевному слиянию – такому, как у Толстого или как у Хемингуэя. Таких чувств еще нет у древних, тип их любви отличается здесь от современного.
Все в любви было для них естественным, не запретным, – и это тоже было одним из главных свойств тогдашней любви. И поэтому великий Овидий так прям и открыт, когда пишет об интимных подробностях любви [15] . Он язычески, плотски любит свою Коринну, и его любовные элегии, которые рассказывают о светлых радостях любви, – один из ярчайших шедевров мировой лирики.
Но не только «телесной» была любовь у Овидия. Все его телесные тяготения одухотворены, опоэтизированы, все они «переключены в эстетический план» (С. Шервинский), и в этом их скрытая, внутренняя духовность.
15
Многое тут не совпадает с нынешним отношением к любви, в котором чувствуется сильное, рождавшееся веками влияние запретов. Возможно, поэтому в некоторые переводы Овидия (например, в великолепную элегию VII из третьей книги «Amores») внесены «смягчающие» – искажающие текст – поправки. Переводы эти, кстати, сделаны одним из лучших наших знатоков древней поэзии С. Шервинским, они звучны и ярки, и жаль, что кое-где их точность вынуждена была отступить под напором пуританской «педагогичности».
Но единство души и тела меняет здесь свой характер, – оно уже не такое, как в классические времена. Теперь тело одухотворено не только этическими свойствами, как это было раньше, к ним все больше прибавляются и эстетические свойства.
Впрочем, роль этических свойств теперь уменьшается, красота как бы оттесняет их назад, и центр тяжести идеалов передвигается с этических свойств человека на любовно-эстетические. Конечно, и этические свойства сохраняют в лирике свою ценность, но больше «от противного», – когда они бывают «отрицательными»; поэты чаще говорят о них тогда, когда эти свойства их возлюбленных отталкивают их; а не притягивают, приносят горе, а не радость.
Так развертывается в те времена цепь потерь и приобретений в человеческих чувствах, так расширение и усложнение любви идут рядом с ее сужением. По дороге этих утрат и обогащений и идет развитие человеческой любви, созревание ее новой духовности, которая сменяет старую – «телесную духовность». Красота выходит в первые ряды этой новой духовности, и сам «спектр» духовности усложняется, делается «многослойнее». Она уже начинает внутренне созревать, делаться самостоятельной, отделяться от тела.
Поэтому-то в творчестве Овидия как бы сливаются два потока: ярко чувственная (но одухотворенная красотой) любовь «Любовных элегий» и «Искусства любви» – с глубокой и открыто духовной любовью «Метаморфоз». Имена многих героев этих метаморфоз сделались нарицательными, стали примерами глубокой и верной любви, – вспомним хотя бы Орфея и Эвридику, Пирама и Фисбу, Филемона и Бавкиду.
Тем, кто называет эрос Античности телесным чувством, которое не идет дальше жара в крови, стоило бы вспомнить и многие стихи Проперция. Вот он прямо говорит о своей возлюбленной, гетере Кинфии:
Но не фигура ее довела меня, Басс, до безумия;Большее есть, от чего сладко сходить мне с ума:Ум благородный ее, совершенство в искусствах, а такжеГрация неги живой, скрытая тканью одежд.Любовь его – и телесное и духовное влечение, тяга и к ее грации, красоте – и к благородству ее ума, к ее совершенству в искусствах. Калокагатия уже перестает быть смутным и неразделимым единством, она как бы получает структуру, начинает кристаллизоваться внутри себя, члениться на «доли». Любовь тут – сложное чувство, уже «цивилизованное», как бы состоящее из разных потоков. И это слияние в ней разных потоков уже ярко осознается, и поэт как бы специально говорит об этом несколько раз.
Это совершенно новое чувство, которого почти не могло быть несколько веков назад. И рождение этого чувства – звено в цепи тех огромных психологических и социальных переворотов, которые происходят во времена эллинизма в человеке и в обществе.
Древний синкретизм жизни начинает тогда быстро распадаться, – первые шаги этого распада можно было заметить и в классическую эпоху. Неразвитость личности, узость людских связей постепенно уходит в историю. Разделение труда растет, общество все больше дробится на слои и ячейки, социальная и частная жизнь усложняется, растет соревновательность людей, их борьба между собой. Рабский труд делается фундаментом общества и начинает взламывать его изнутри, на авансцену жизни выходят очень сложные товарно-денежные связи, которые резко меняют и отношения людей, и – через передаточные звенья – их мораль, психологию, и всю систему жизненных ценностей.