Шрифт:
Оставшись наедине, учитель вытащил свою старательно обернутую тетрадку, на последних ее страничках были данные о полях, о начале сева, о первых всходах и цветах. Он записал:
«Сегодня, 27 июня, ночью, буря уничтожила все. Я думал, что я подниму здешний народ, но не сумел этого сделать. Должен прийти кто-нибудь другой, более сильный, чем я, должна появиться какая-нибудь большая сила. Я не знаю, что делать дальше. Оставаться здесь было бы только на смех людям, поэтому я должен уйти. Но, возможно, хоть в одной душе я способствовал бунту и усилил в ней сопротивление несчастной судьбе. Только этим себя и утешаю».
Когда впервые слышишь вой волков
Инженер жил на маленькой лесопилке; во время войны ее уничтожили, осталось только несколько комнат — в них расположился он, руководитель строительства со своей женой и несколько дорожных рабочих, которым слишком далеко было добираться домой.
Собственно, здесь он только иногда спал, так как работал далеко в горах, где тянул свою невидимую дорогу — вернее, ее идею — по затерявшимся долинам, берегам сверкающей речки, богатой форелью, через пустошь, над которой кружил одинокий мышелов и в воскресенье звучал колокол; мимо избушек, будто выбежавших из сказки, где бабы-яги протяжно выли по ночам; над кустарниками поднимался запах сивухи, и в деревянной церквушке бородатый поп пел на языке предков; песня, вырывавшаяся из десятка глоток, — дикая, жестокая и облегчающая — чуть ли не впиталась в дерево, и все это звучало далеким прошлым. Вспоминалось:
Жил-был поп, Толоконный лоб. Пошел поп по базару Посмотреть кой-какого товару…Бог весть кто написал эти стихи — авторов он никогда не помнил.
Кто-то разнес слух, что он делает в поле замеры: значит, будут раздавать землю, завидя его, люди собирались вокруг, стояли в почтительных позах. Косматые головы, солдатские шинели, солдатские сапоги, солдатские гимнастерки — по всему было видно, что мертвые помогли тем, кто остался жить.
Когда он садился рядом с ними в корчме, они охотно вместе с ним молчали или рассказывали о недавних событиях — разорванные лошадиные крупы, пылающие крыши, два дня ползком с простреленным брюхом, огромная яма на кладбище — даже усопшим нет никакого покоя. «И как все это господь бог мог допустить?» Философствовали тяжело, в голос, философия сменялась песней, смехом, бывало и плачем, а на другой день те же люди славили какого-нибудь святого — Алексея, Николая или Петра, — тащились в костел и отказывались подержать ему рейку, а потом философствовали еще торжественнее, и пили еще отъявленнее, и знали, что наверняка уйдут отсюда навсегда, а может, и никогда не уйдут, потому что здесь родились, они вспоминали о горящих танках, о палубе корабля «Вашингтон» и рассказывали, как встретили на прошлой неделе покойную куму — уже после смерти — в лесу за кладбищем. Погибшие люди! Он смеялся с ними и пил с ними, и его глодала неудовлетворенность, ибо все здесь было лишним, все уже давно принадлежало прошлому: и эта долина, и эти люди, и их мысли; единственное, что наверняка принадлежало будущему, так это его дорога, которую он прокладывал между двумя эпохами, но и она казалась ему ничтожной и лишней, потому что, связывая прошлое и будущее, она связывала опустевшие долины и никому не была нужна, разве что нескольким людям, которые в свою очередь не были нужны этому столетию.
Его охватывала тоска, он ходил обросший не только снаружи, но и изнутри, много пил, по неделям не менял рубашки, не чистил сапог, пропахших картошкой, соломой и дымом горниц, где он спал; он медленно поднимался вверх и медленно опускался вниз и с каждым днем на какой-то шаг удалялся от мира, в котором совершались какие-то события и решались судьбы всего и всех, в том числе и судьба этой долины.
Но было в этом и что-то успокаивающее, время застыло на одном месте, только листья медленно желтели, и пыльные дороги превратились в русла осенних потоков, ничто здесь не спешило, кроме дождей, и тишина здесь разговаривала только с тишиной, глубокой, как чаща спящего леса.
Даже на собраниях здесь не обсуждали ничего важного, речь обычно шла только о дороге, о камне да о песке, о материальной поддержке тех, кого постигло стихийное бедствие, о кирпиче на дома, впрочем, также и о том, кто что хорошего совершил в недавнем прошлом, но героизм съеживался до обыкновенных справок, а справки превращались в лишние мешки цемента. Великие цели и идеи, казавшиеся ему такими важными и, собственно, прогнавшие его сюда, постепенно теряли свою силу, укладывались в тишине.
Только время от времени, когда Мартин получал письмо от кого-нибудь из своих друзей, он на мгновение пробуждался — нельзя же все-таки так жить. Вечером при свече он писал ответ короткими сухими фразами, но ему при этом было немного грустно. Тогда, год назад, в такие же вот вечера они пили чай и вели бесконечные разговоры; Давид толковал о будущем. Очевидно, все будет продолжаться дольше, чем он себе представлял, — здесь я вижу одну темноту и ничего с ней не поделаешь, поэтому я только жру да сплю и пью водку и прокладываю дорогу, даже о женщине и то не мечтаю.
Он уже почти измерил всю долину, когда все-таки нашел себе нового реечника. Это был маленький крепкий человек с редкими пожелтевшими волосами над высоким лбом, с почерневшими зубами и толстыми губами. Василь Федор происходил откуда-то с Волыни, жил в Галиции и в Бельгии еще до первой войны, работал в шахтах, на железной дороге и, кто знает почему, заканчивал свою жизнь в этих краях, — очевидно, в здешней долине ему удалось дешевле всего купить клочок земли, а может, просто прибился сюда, к дальним родственникам, или бежал от какой невзгоды — только не говорил он об этом никогда. Однако и здесь он хотел жить по-человечески — поставил себе дом, единственный приличный дом среди всей этой нищеты, и были в нем не только комнаты и мебель, но также и библиотека. Особенный человек, он сумел жить и здесь, заботиться о судьбах остального мира, воспитывать своих троих детей и не бить жену.
В деревне его называли «политик», хотя он никогда не состоял ни в одной партии. Молодым человеком — еще в Галиции — он ходил, говорят, на коммунистические собрания, может, даже и состоял тогда в партии, во всяком случае, слышал еще, как говорила Роза, — о, ее любил каждый, она верила людям, и они верили ей, не то что потом, — потом он, вероятно, что-то пережил, о чем упорно умалчивал, как молчат люди о неверности или измене.
Они часто спорили, когда возвращались по заснеженному косогору или когда сидели зимой у костра посреди леса и варили себе чай.