Шрифт:
— Не хотите немного попеть? — предложила она. — Я так давно не пела. Мой вообще не умеет петь. А вы любите музыку?
— Да.
— Я сходила с ума по Морису Шевалье. Скажите, у вас тоже было много идей, когда вы учились в школе? — Очевидно, это была ее излюбленная тема. Она не умела ее обойти, и разговор о прошлом требовался ей для того, чтоб оживить в себе прежние чувства. — Знаете, я хотела быть миссионеркой. Пальмы, джунгли, остров прокаженных, а в один прекрасный день привозят сына губернатора. Охотника и поэта.
Она прищурила глаза, и в ее голос вкралась новая интонация— какая-то театральность; сколько раз она уже это рассказывала, когда-то в этом была хоть какая-то прелесть мечты — она хотела любить больного сына губернатора, хотела посвятить ему свою жизнь, а потом вышла замуж за плешивого владельца строительной фирмы. У него росло брюхо, и каждое утро он читал «Словака»; умел громко смеяться, но никогда не умел развлекаться. Почему она вышла за него замуж? Она не могла бы на это ответить, не знала точно, зачем сделан был этот шаг — так пришлось, хорошая партия, мама радовалась, подружки завидовали; он купил ей сумку из крокодиловой кожи.
— Вы видите, чем все это кончилось, — она встала и подошла к окну. — Снег все падает и падает… А эти люди вокруг, о боже, что это за люди! Чего они хотят? Знаете, там, наверху, когда стали намерять землю под фабрику, ведь они пошли на землемеров с косами. — Она не дожидалась ответа. — Я рада, что вы здесь… Сегодня совершенно другой вечер. Я часто думаю о вас. Мне хочется отгадать, почему вы сюда приехали, у вас, видно, было какое-нибудь несчастье… Я думаю о вас и гадаю: несчастная любовь или какое-нибудь большое горе… Всегда, когда я вас видела, у вас была какая-то печаль в глазах. — Она выпила и становилась все сентиментальнее. Но и он тоже много выпил. Ее речь убаюкивала его и вместе с тем навевала грусть.
— Вы мне ничего не скажете?
— Знаете, я не очень разговорчив. Видно, скучный из меня гость.
— Почему же… у вас интересные глаза. Вы могли бы быть охотником и поэтом.
Она была банальной в каждом движении, в каждой фразе, иной, видно, она и не могла быть, ибо все в этой комнате было банальным: и тепло, и домашняя водка, и литографии на стене — все было обычным, домашним, посредственным— образец быта средней руки. Поэтому он даже чувствовал себя здесь как дома; голова у него мягко кружилась. Он пододвинул свой стул к ее креслу и стал рассказывать, как однажды, в начале войны, он приехал в одну деревню отмерить землю под лесопилку и там его приветствовала целая делегация. Учитель, лесник и староста приготовили угощение — молодого поросенка и бочку пива, — а потом привели его на участок и сказали: «Вот здесь, значит, будет этот самый стадион». Все получилось, как в «Ревизоре», и тамошние глупцы потом рычали от бешенства и требовали, чтоб он им заплатил за угощение.
Он так громко смеялся, рассказывая эту историю, что она с трудом понимала его слова. В лампе кончался керосин, фитиль чадил, она встала и подкрутила его; теперь в комнате светил только красный кружок горелки да падал из окна белесый отблеск снега; она возвращалась в свое кресло, но остановилась возле него в ожидании. И тогда он притянул ее к себе, серьги ее вспыхнули красным цветом — золотые круги, — она закрыла глаза. Вот видите, чем мы кончили.
Он проснулся среди ночи от щемящей тоски, услышал хриплое дыхание рядом — оно удивило его своей необычностью, но не это было причиной его страшной тоски.
А потом вдруг услышал тот звук — протяжное завывание: у-у-у-у! Оно доносилось издалека, приглушенно и одиноко, затем вдруг приблизилось и полетело над снегами.
Волки, понял он. Что их заставило подойти так близко к людям?
Он встал, подошел к заиндевевшему окну, осторожно впустил звук и холод. Ему было не по себе, зубы стучали; его охватил холод и эта странная тоска. Он вышел на цыпочках из комнаты. Коридор был холодный, его комната тоже выстыла. Он зажег свечу, второпях стал копаться в рюкзаке и наконец нашел то, что искал. Это был толстый блокнот, а в нем — между обложкой и первой страницей — ее фотография. Он смотрел на ее лицо, но теперь ему было мало этого, он хотел слов, человеческих слов, хотел быть участником разговора, хотел мысли, которую когда-то любил. Он перелистывал блокнот: цифры и цифры, углы полигонов, трое носок, заказать подставку, написать тете, 158 крон — консервы.
Тень стройной неги сладкая, Могу ли за тобой идти? Я опьянен твоею красотой, Но я всего лишь тоже тень.Между двумя страничками лежала сложенная записочка — единственное, что от нее осталось. Все ее письма сожгла его старая тетя: тайно, среди ночи, когда он спал. Она боялась держать что-нибудь «такое» в своем доме, пусть это были всего-навсего письма, пусть в этих письмах ничего не было, кроме военной любви. Да, какое безумие, когда люди должны бояться писем о любви! А это даже и не письмо — всего лишь записочка: «Ты хотел бы сходить на „Тарзана“? Купи на завтрашний вечер билеты. Все равно будет лить дождь. Жду тебя у кино». Билеты лежали под следующей страничкой. Они уже немного пожелтели; в тот вечер ее и взяли, и ей уже никогда больше не пришлось его дожидаться; он закрыл блокнот.
«Что же теперь делать? — подумал он. — Ведь я все же чего-то хотел. Ради чего-то я заехал так далеко. Но что же это такое?»
Снова донесся вой. Так близко! А ведь зима только начинается. И в ту же минуту в его памяти возникли совершенно отчетливые выстрелы — треск автомата, — они были уже далеко за ним, и лошадь совсем не ускорила шаг.
Он побродил по заснеженному двору, конь спал, закрыв свой единственный глаз, и, видно, на самом деле был глухим, потому что открыл его только тогда, когда почувствовал его руку. Торопясь, он запряг коня, потом вернулся в дом, разбудил женщину: