Шрифт:
Артамону Сергеевичу нравился этот лёгкий человек, но хотелось почерпнуть от его мудрости, прикоснуться к его дорогам.
— Ну а ежели, ежели... — начал, а о чём спросить — пустота в голове. — Ну а ежели... вот ежели ты и в Иерусалиме был, в Святой земле, и в иных многих странах, что тебе в душу-то легло?
— В душу... легло? — переспросил Спафарий, глаза его потеплели: понял. — Жизнь там и там разная. Хотят всё одного — радости. Все любят детей.
— Я о сокровенном! — вырвалось у Артамона Сергеевича.
— Сокровенное? Ах, сокровенное! Это... Это — стена! Нет, нет! Это... — Спафарий показал руками нечто зыбкое.
— Дым?
— Дым, — улыбнулся Спафарий, но глаза его были серьёзны. — Я понял: смотреть, смотреть, смотреть — сё хорошо. Много смотреть, зело, зело. Я был там, там, там... Но мне — мало. Осталось много.
— Да! Да! — согласился Артамон Сергеевич. — Русские люди уж в такие снега залезли, в такие льды, в вечную зиму, а всё идут, идут... И земля, слава Богу, не кончается... Но скажи!.. Бог, Иисус Христос, будет ли Он Богом для всех людей? Скоро ли?
Спафарий смутился. Опустил глаза:
— Не скоро. Восток у Магомета.
— Ах, не понимаю я этого! — хлопнул ладонями по ляжкам Артамон Сергеевич. — Творец мира, а Святую землю отдал басурманам. И Константинополь! И четырёх патриархов.
— Христос родился в скотских яслях, — сказал Спафарий, — распят на кресте с разбойниками. Кто с Христом — терпят. Торжествуют иные.
— Да ведь обидно!
— Обидно? — Спафарий приложил руку к груди. — Бог здесь! Здесь правда!
— А торжествуют... иные! Сам же говоришь! — Артамон Сергеевич, было видно, ну никак не согласен.
11
Телега была крестьянская, да вместо сена — помост, а чтоб не льнули — дёгтем вымазана. Виселица дубовая, верёвка на Стенькиной шее с комьями засохшего навоза — из-под воловьего хвоста. К столбу Стеньку прикрутили не плотно, и, когда телегу трясло на выбоинах, он хватался одною рукою за верёвку, другой за столб.
Фрол, как собачонка, трусил за телегой.
Люди жались в воротах, не решаясь выйти на улицы. Встречные скидывали шапки, крестились, кланялись. Бабы пытались завыть, юродивые на коленях ползли следом.
Лохмотья народного заступника только вздохов прибавили.
— Везут! Везут! — засуетился Алексей Михайлович вокруг молодой царицы. — Вот он, ужасный злодей. Хуже змея-искусителя.
— Да кого же он искушал? — не поняла Наталья Кирилловна.
— Народ. Всем воля! Всем воля! А воля — это и есть сатана.
— Как он гордо стоит! — удивилась Наталья Кирилловна и закрыла лицо руками. — Ах! Он сюда смотрит!
Царь и царица укрывались в храме Василия Блаженного. Оконце было потайное, скрытное.
— Пустое! — сказал царь. — Нас никак не углядишь! А про волю-то я верно говорю. Не думай, что со зла. Воли у царей даже нет. Мы с тобою, диво ты моё дивное, прикованы к нашему золотому месту до самой смерти. Какая воля, если у человека хозяйство, семья? У Самого Господа Бога воля творить, да любить, да жизнь давать, а живём-то мы уж на свой страх. Увы! Увы! Не все боятся Бога. Вон они, бесстрашные.
Стеньку и его брата увозили через площадь.
— Куда их? — спросила царица.
— В башню.
— На пытку?
Царь перекрестился.
— Ответ держать... И есть за что. Стенькины дружки владыку Иосифа замучили. Не боится Бога, так пусть от людей претерпят.
В Пыточной башне было тесно. Вся боярская Москва приехала поглядеть на Стенькины муки. Громадные каты, будто куколку, распеленали Стеньку — верёвки прочь, лохмотья прочь, притащили в каменный мешок, кинули на лавку, прикрутили за ноги, за руки.
— Сколько?! — громко спросил кат, пробуя на гибкость железное жало кнута.
— Тысячи мало, — сказал князь Юрья Долгорукий.
— Сто, — твёрдо объявил Артамон Сергеевич.
— Слышь, Стенька? Получай. Жги его! Жги! — развеселился Яков Никитич, князь Одоевский.
Кат отошёл от лавки, примерился глазом, ударил. Брызнуло красным. И ещё брызнуло. Летели клочки кожи, потом, должно быть, мяса. И ни звука со скамьи, будто скамью и пороли.
Веселье угасло, лица бояр вытягивались. Иных душила рвота. И вот вырвало — одного, другого. Пыточная пустела.